Ссылка на файл: >>>>>> http://file-portal.ru/Детство редко дает возможность текст/
Русский язык
Все было не совсем так
Сочинение на тему: Детство редко даёт возможность угадать что-либо о будущем ребёнка... (Вариант 1)
Мне достался мир постоянно воюющий, суровый, где мало улыбок, много хмурого, мало солнца. Обилие талантов и запретов. Я попал в него не в лучшую пору. В этом мире мне, тем не менее, повезло. Мне достались времена трагические, весьма исторические, главное же, от них осталось сокровенное чувство счастья — уцелел! Как человек появляется на свет Божий, как он растет в первые свои годы, как становится человеком — ему самому не ведомо. Начало жизни в памяти у него не остается. О первых годах можно узнать по рассказам родителей, нянек, какие-то сценки, словечки… Природа зачем-то прячет от человека самый нежный, сладостный период его жизни. Какой-то смысл это засекречивание имеет, ибо все, что творит природа, не случайно, отнюдь не небрежность, не злокозненность. Как бы то ни было, Д. Даже не в три, а, скорее, в пять лет. Он застал своего отца старым. Много старше, чем другие отцы. А мать была молодая. Ее рядом с отцом принимали за его дочь. Отец смущался, и Д. Только когда они оставались вдвоем, жалость к отцу проходила. И то не сразу. Для этого надо было, чтобы они куда-то шагали. Отец опять становился сильным и неутомимым. То же происходило, когда отец размечал лесосеки, делал зарубки, определял, откуда взялся сухостой, жучок. Можно сказать, что появился он в самый неподходящий момент. Ее увезли от стола. Позже она утверждала, что, несмотря на беременность, танцевала. Она была танцунья, певунья, и Д. А уж сутки — наверняка. Тем не менее он, словно нарочно, появился именно под Новый год, причем данные расходятся: Я никогда не видел его в младенчестве, но сохранилось несколько фотографий — пухлый, круглоголовый младенец, с довольно смышлеными глазами, сильный и, судя по рассказам, имел весьма здоровые легкие. Рождение в новогоднюю ночь, несомненно, сказалось на его веселом и в то же время задумчивом характере, поскольку под Новый год обычно обновляют надежды, отказываются от вредных привычек, берут всякие обязательства, так и он не раз начинал новую жизнь, в итоге у него набиралось несколько разных жизней. Несмотря на некоторую досаду, мать была рада его появлению. Он был первенец, и наверняка его можно считать желанным ребенком. Для отца — несомненно. Батюшка торопился закрепить за собой молодую жену. А чем их привяжешь — детьми. Как-никак разница у них составляла двадцать пять лет. С первой женой разницы не было, а с этой приключился большой разнобой. Быть желанным ребенком не всегда удается. Потом, может, тебя и полюбят, но важно, как тебя зачинают. Надежды, любовь, которые оба, мужчина и женщина, вкладывают в миг зачатия, многое определяют. Биологи могут не учитывать непосредственного влияния психологии на качество зародыша, но сестры в родильных домах, те четко различают желанных и нежеланных младенцев. Итак, он был желанным, и это не раз помогало ему, наделило его способностями, здоровьем, я бы даже сказал, удачливостью. Несколько смутных картинок, загадочно-безымянных, вот и все, что имеется в распоряжении Д. В течение первых трех лет завершается становление личности. Ибо главное, как считают генетики, закладывается в наследственном коде, который в свою очередь создается в таинственный и прекраснейший миг зачатия новой жизни. Первая пора детства Д. В состав ее красоты входили ее голос и фигура. С ее голоса все и началось у отца, когда они еще не были отцом-матерью. Отец был тогда лишь командированным, попавшим в Литву по делам. Шел он по своим делам и услышал в переулочке пение. Он свернул туда, пошел на голос как завороженный… Впрочем, не будем преувеличивать. Не такой уж он был мечтательный юнец, не был он и искателем приключений. Это много позже расцвело в их рассказах: Думаю, что, скорее всего, он просто плутал, ища в незнакомом городе контору, куда направлялся. Услышал над собой голос, посмотрел вверх и увидел свисающую из окна ножку. Она, ножка с пальчиками, розово просвечивала на солнце. С ножки свисала туфелька. Все это хозяйство принадлежало девице, которая восседала в окне второго этажа, там она шила и пела и болтала голой ногой, вторую поджав под себя. Ножка была безупречной формы, той самой, которая нравилась Александру, в дальнейшем — Саше. У каждого мужчины к женской ноге есть свои требования. Эта ножка могла претендовать на всеобщий эталон. Будучи выставленной отдельно, она являла бы классический образ. К тому же ножка эта двигалась, видна была до колена и чуть выше. Так что на Сашу действовали и звуковые, и зрительные, и, я бы сказал, эротические силы. Неудивительно, что он застыл перед этими силами с раскрытым ртом. Вид у него был такой, что сверху раздался смех, нога дернулась, туфелька упала перед ним. Далее все развивалось с фатальной неизбежностью. Он поднял туфлю, зашел в подъезд и поднялся в белошвейную мастерскую. Ножка и туфля принадлежали прелестной особе, так показалось ему, все у нее соответствовало голосу. Можно представить себе его вид: Он протянул девице туфельку, девица возьми и поцелуй его, чмокнула в щеку, а он хвать ее и в губы, видно, она чем-то ответила в этом поцелуе, что-то, несомненно, произошло внутри поцелуя, потому что всякий поцелуй имеет свое внутреннее содержание. Отцу помогло то, что он изобразил смешок, — опыт обращения с женским племенем у него был. Вечером они уже гуляли в парке. Он называл ее Нюрой. Три вечера подряд они куда-нибудь отправлялись. Пока что знакомство их выглядело забавой. С его стороны — солидный господин, отец семейства, он сам подшучивал над собой. Несомненно, он выбрал правильный тон. Не было больше ни поцелуев, ни объятий. Он держался с ней по-отечески и покровительственно, она кокетничала вовсю, напевала, хихикала, принимала театральные позы, демонстрируя свои достоинства. Их разделяла целая жизнь. Она была девушкой, он же имел жену, дочь, которые жили в Киеве, то есть бесконечно далеко от нее, от этого литовско-русско-польского города. Они оба делали вид, что их встречи ничего не значат. Она была из большой бедной семьи с множеством братьев и сестер, где никому до нее не было дела. Во всяком случае, она не спешила домой. Она была белошвейка, у него же как-никак было положение, он работал на лесной бирже, какое-то у него имелось дело, полдела, четвертушка, дохода не было, но прочность была. Перед отъездом он повел ее в настоящий ресторан. Она раздобыла праздничное платье. Сам он был во второй раз в жизни в ресторане, для нее же это было невероятное событие, чудо. Она ахала, не стесняясь своего восторга, вертела хрустальные бокалы, глазела на официантов в черных костюмах. Конечно, он пускал пыль в глаза этой девочке. Вильна была в те годы провинцией по сравнению с Киевом, а пыль пускал потому, что решение созревало. Сам он о своем решении не знал. Он лишь не хотел отрезветь, опомниться. Произошло ли объяснение в самом ресторане или позже — неизвестно. Стороны расстались растревоженные… Александр уехал, далее события стали убыстряться. Когда вернулся в семью, стало ясно, что надо разводиться. Будучи человеком дореволюционных понятий, наш герой, вернее, отец нашего героя относился к разводу серьезно, считал это событие не менее ответственным, чем женитьба. Потому что новая женитьба ничего не требовала, кроме свободы и решимости. Развод же требовал обеспечить прежнюю семью средствами к существованию. Такие у него были понятия. Вообще развод был катастрофой, но катастрофу остановить он не мог. Нужны были деньги, много денег, которых у него не было. Для него, мелкого служащего, сумма неподъемная. Раздобыть — где, как? Не было хода назад и не было — вперед. Тут были и другие обстоятельства, неизвестные нам, все они вели в отчаяние. Вот об отчаянии мы знаем точно из того, что произошло дальше. Его посылают в Петроград, в командировку. Там у него был приятель, огромный толстяк, выпивоха. Они выпили, и Саша рассказал ему о своей беде. Признался, что готов на себя руки наложить. Вполне возможно, он уже имел какие-то обязательства перед Анной, мало ли — обещал ей, расстроил ее помолвку с кем-то. А может, все же что-то было между ними, и такое, что по его понятиям не позволило ему отступиться. В те времена невинность девушки почему-то высоко ценилась и, соответственно, много для нее значила. Нынешнему человеку даже трудно понять такое трепетное отношение к этому чисто условному препятствию. Выслушав его признание, приятель предлагает единственное — отправиться в игорный клуб. У Александра имелись при себе казенные деньги для закупок лесосек, вот на эти деньги и сыграть, прежде чем руки на себя накладывать. Пропадать — так с музыкой! И повел его во Владимирский клуб. То было известное заведение, где действительно гремела музыка, был ресторан, все это состояло при зеленых ломберных столах, при рулетке — короче, при игорном промысле. Февральская революция года уже произошла, а рулетка все так же крутилась. О крупнейших исторических событиях современники часто понятия не имеют, много позже они читают об этом в книгах, обнаруживают в кинофильмах — оказывается, рядом что-то происходило. Старик Меженко, известный библиограф, уверял меня, что Октябрьской революции как таковой не было: Во Владимирском клубе играли по-крупному, Александр смотрел-смотрел, да и купил фишек на все казенные деньги, какие ему были выданы, так что переступил. Честь, наработанную репутацию, доверие — все переступил. Как вы понимаете, поставил на кон свою судьбу, и тут же рядом с его судьбой встала на кон и еще крохотная судьба нашего будущего героя. Обе они принялись уговаривать Фортуну. Повязка на глазах мешала ей видеть Александра, может, оно и к лучшему — вид у него был не гусарский. Выигрыш за выигрышем, пока он не достиг нужной ему суммы для развода. На этом он остановился, сгреб все денежки и сбежал. Как он удержался от продолжения, как обрубил свой азарт… Для игрока это наиболее трудное. Итак, отец выиграл развод, а значит, освобождение, значит, молодую жену и новую жизнь. Решил он ее начать на новом месте. Выигрыш отдан прежней семье, отец остался на нуле. Но в сорок четыре года он чувствовал себя полным сил, а главное — счастья. Он был свободен и любил. Для этого человека счастьем было любить. Для некоторых важно быть любимым, ему же нужно было иметь, кого любить. Быстрый крупный выигрыш этого новичка в рулетку говорит о том, что браки действительно заключаются на небесах. Думаю, что занимаются там этим делом не от скуки и не из любопытства, а потому, что, если призадуматься, это есть важнейшее в жизни человека и человечества. Удачные браки создают устойчивость общества, генетический отбор, атмосферу любви и прочие радости. Вы спросите, а как же неудачные браки? Думаю, они тоже нужны. На примере Александра видно, что первый брак его устарел, испортился и, чтобы появился наш герой, нужен был совершенно новый брак. То, что он появился еще до родов, он был в этом уверен, ибо не представлял себе мира без своего хотя бы незримого присутствия. Посреди праздника начались схватки, наш герой, заслышав музыку, звон рюмок, постучался в этот мир. Действия его свидетельствуют не о себялюбии, а скорее — о любопытстве. В дальнейшем дата его рождения вызывала споры, проскочил ли он до боя часов или после, обстоятельство немаловажное при призыве в армию и прочих его делах, оно позволяло ему становиться то старше, то моложе. Рождение в новогоднюю ночь сказалось на его характере с постоянным желанием начать жизнь по-новому, без вредных привычек. Несмотря на срыв мероприятия, мать была рада его появлению. Отец тоже был счастлив безмерно. Ребенок был зачат в разгар их любви, в самый ее романтический период. Александр пребывал в состоянии сказочного принца, который извлек Золушку из бедственного захолустья, выиграл, можно сказать, в рулетку, привез в столицу. Разница лет в ту счастливую пору придавала прелесть их отношениям. Анна не могла опомниться от чудесной перемены своей жизни, от того, что смогла вскружить голову такому серьезному мужчине, из-за нее он бросил семью…. Хотя для той эпохи он был ни к чему, поскольку эпоха была не для новорожденных. Постоянно борются забвение и память, не поймешь, что именно мы забываем, почему этого человека хорошего, умного, мы забываем, а никчемного помним. Что-то памяти удается отстоять, что-то удается изъять. Остатки, те, что сохраняются, это и есть — личность, она состоит из воспоминаний и прежде всего детских. Воспоминания, если угодно, нуждаются в уходе… Их полезно перетряхивать, освежать, осмысливать, особенно ранние. Неслучайно Лев Толстой начал свою работу с рассказа о детстве. В двадцать восемь лет он занялся воспоминаниями, тем, чем обычно кончают. И в этом деле добился редких результатов, это был удачный опыт такого рода реставрации памяти. Однако думается, что работы его были бы тем легче, чем раньше он занялся бы ими. Любимец Мнемозины Владимир Набоков лучшим способом доказал, что детство — родина писателя. Каким-то чудом он сохранил свежесть ее красок, запахов, ощущений. Окончание фразы должно подтвердить фотографическое устройство набоковской памяти. Однажды, будучи в США, в Канзасском университете, я разговорился с бывшим приятелем В. Он рассказал любопытные подробности, как Набоков ухаживал за своей памятью, можно сказать, лелеял ее. К примеру, в годы своей жизни в США, а затем в Швейцарии, он не обзаводился собственной мебелью, книгами. Жизнь в гостиницах, пансионатах позволяла это. Он всячески избегал приобретать вещи — они, как он считал, отнимают память. Он старался сохранять мир своего детства во всех микроподробностях нетронутым. Что касается моего героя, он растранжирил свою память, у него осталось лишь несколько бессвязных картинок, клочки. То, что происходило между ними, — неизвестно. Спустя три года после рождения мы застаем нашего героя в деревне Кошкино. Отец его занимался там лесозаготовками для Петрограда, который в те времена отапливался исключительно дровами. Леса окрестных губерний сводились на дровишки. Эшелоны шли к столице. И зимой, и летом. Ибо летом тоже топили плиты, на них готовили пищу. От Кошкина сохранилась в памяти всего одна картина: Долгое время она так и висела, отдельная, непонятная, ничего кругом, только окно, у окна Д. Во взрослости, уже старея, Д. Оказалось, что так действительно было, в деревне Кошкино произошло наводнение, и отец приплыл на лодке, взял их из избы и увез. Пожалуй, это было самое раннее воспоминание. Ничего из детства до этого он не помнил. Может, что и было, но, как и большинство людей, он запустил свои воспоминания, они заросли, заглохли. В силу необычности осталась лодка у окна — ошеломление памяти. Он бредет, опираясь на ружье. Оказалось, когда он возвращался, за санями погнались волки, лошадь понесла, сани перевернулись, отец подвернул ногу…. Лучшее место для игр. Вместо песка песочницы — пахучие опилки. Внутри, когда зароешься поглубже, они теплые, еще глубже — горячие. Картинки следуют все чаще, пока не сливаются уже в связанные воспоминания. Примерно отсюда можно было начинать рассказ о детстве. И далее переходить к истории формирования моего героя, которая, пока она не написана, кажется интересной для всего человечества, на все времена. Таково преимущество ненаписанных вещей, они всегда хороши. Однако, разглядывая разные сценки, я, несмотря на нетерпение героя, вижу не столько его, сколько его родителей. Уехав из Петрограда, они перемещались из одного лесничества в другое. Гражданская война полыхала поблизости, заглядывала светом пожарищ. Хоминг — нахождение дороги — необъяснимая способность, присущая птицам, позволяет им совершать перелеты в тысячи километров, безошибочно находить свои места гнездовий, зимовок. Той же способностью обладают рыбы, некоторые млекопитающие, некоторые насекомые во время роения. У Эйнштейна есть несколько высказываний о природе научного познания. Это — одно из самых глубоких и точных: В нем он видел источник истинной науки: Разум наш то, что не сумел объяснить, отринул, заклеймил абсурдом: Время от времени ему снился песчаный пустынный пляж, солнце, он идет и видит перед собою след — отпечаток одной босой человеческой ноги. И больше ничего, кругом нее чистый плотный песок. Ступил ангел, передумал и улетел. Первые годы были для молодой жены интересны. Укрытая в деревенской глуши от питерского голода, от грабежей, очередей и прочих невзгод, она с живым чувством отдалась деревенской жизни незнакомой страны, незнакомого быта и быстро приспособилась. Помогали и красота, и певучий голос ее, и мужняя практичность. Он занимался делом, которое всегда ценилось в деревне, — изготавливал главный строительный материал. Кирпич, конечно, тоже нужен был на печи, но лес — больше — во всех видах. Нюра училась выпекать хлеб, делать кокорки — вкуснейшие ржаные лепешки с творогом, морковью, собирала ягоды, варила варенье, солила грибы, огурцы, огородничала. Был в памяти Д. Если аккуратно сложить все кусочки, продолжить смутные линии, по местам распределить краски того солнечного дня, то появится большой дом с колоннами, огромная веранда, застекленная цветными стеклышками. Длинный праздничный стол, накрытый белой крахмальной скатертью. Праздник происходил в помещичьем доме. Следовательно, поблизости оставалась неразгромленная, несожженная усадьба. Принимал отца и мать не управляющий, а сам помещик, это тоже известно по тому, что об этом долго говорили в семье. О том, как он почему-то уцелел, почему-то живет в этом доме, почему-то его не трогают. Приглашен же отец был для игры в преферанс. В результате Гражданской войны наступил дефицит партнеров. Мать пела под гитару русские и польские романсы. Мужчины играли в карты. Следовательно, шла кооперация, изгоняли дворян, а в детской памяти ничего подобного найти не удается. Вместо этого блестит огромный самовар на столе, стоит фарфоровая сахарница со щипцами, и разноцветные стекла веранды дробят долгое летнее солнце так, что повсюду горят на лицах, на белом пиджаке отца цветные пятна. Хозяин был громадный, с громадным смехом и громадным голосом. Появился он вновь спустя несколько лет, в Питере, когда отец уже был выслан, а этот сохранялся такой же громкий, барственно-веселый. Он был неутомим в ходьбе, мог шагать с утра до вечера мелкой своей, неторопкой походкой. Первые годы, беря сына с собой, он через час-другой оставлял его у ближних смолокуров, лесорубов. Особенно утомительно было хождение по железнодорожным путям. Дорог лесных не хватало, и в дальние лесосеки ходили, делая крюк, по шпалам железной дороги. Смоляные шпалы лежали неровно, сбивая шаг. Отца почему-то это не беспокоило, он шел себе и шел. Беда матери была в том, что она не видела мужа ни в лесу, ни в дороге, ни в работе. Там он был хорош, там его чтили, там им можно было любоваться. Деревенская здоровая жизнь шла матери на пользу. Она расцветала с каждым годом. Чувствовала это, понимала свою наружность. А наружность ее все же была нездешняя: Более же всего выделяло ее умение красиво одеться, что бы ни надела, обязательно не так, как все носят: И никак ей было не смешаться, не раствориться в деревенской жизни. Отец рядом с ней — мужичок. Хотя он ростом не уступал, но как она встанет на каблучки, так кажется выше. Может, от его коренастости: Тело белое, а руки, шея, лицо — медные. Имей они хозяйство, свою избу, свой огород, свою живность, даже без поля, все равно это втянуло бы ее в настоящую деревенскую жизнь. А так у служащего человека положение непрочное: Главные приметы советской власти — очереди, лозунги и сокращение штатов. Изба была казенной, огород тоже. Машинка швейная ручная для матери была куплена, и на ней шились первые костюмчики сыну. От того, что нить жизни легко рвалась в те годы, от этого спешили радоваться, гуляли крепко, бояться как следует еще не научились, поэтому гостей много было и сами в гости ходили. На престольные праздники ехали в соответственную деревню, где храм был в честь своего святого, отца всюду зазывали, привечали. Вели от одного к другому. Всюду самогон, пироги, песни. Помнит золоченые запонки отцовские, бритву его, помазок, запах отцовского мыла. Прочно отпечатаны в памяти дощатые половицы, устланные полосатыми груботкаными половиками. Особенно хорош был субботний вечер, когда они с отцом возвращались из бани. Баня была в огороде, внизу у речки. Мужики наверху настегивали друг дружку, потом выбегали на улицу, раскаленные, пар от них шел, — и в речку. Страшно было видеть, когда зимой они бухались в снежный сугроб. После бани, с узелками, распаренные, причесанные, умиротворенные, поднимались к дому — и за стол. В доме было все прибрано, полы свежевымыты, выскоблены, можно на таком субботнем полу лежать, играть, никто не скажет: Отец любил тогда выпить, закусить. Что тянуло к нему людей? Скорее же всего — уютность. Рядом с ним можно было расслабиться. Выпив, отец тоже расслаблялся, смеялся, шутил, а сильно захмелев, уходил спать. При мирном своем характере он был спорщик. Однажды на Масленицу он заспорил с кузнецом, кто больше съест блинов. Оба они чуть не погибли, не желая уступить. Нормальное состояние детства — счастье. Огорчения, слезы и наказания — все быстро смывается счастьем. Ты беззащитен, поэтому тебя все любят, мир еще полон родных, полон открытий, удивлений и приключений. На реке, где протекала летняя жизнь, зашел спор, кто дальше пронырнет. А чтобы точно замерить, решили нырять с гонок, то есть с плотов, и пробираться под ними, пока хватит воздуху. Плывет, перебирает руками скользкие бревна, и никак они не кончаются. Темно, просвета нет, заметался он под бревнами, не выплыть ему, стучит в бревна, так ведь не достучишься, не раздвинуть их. Гонки стояли вдоль берега, перевязанные плот за плотом, длинные-предлинные. Гонщики себе шалаш на нем сладили, сидели там и, услыхав ребячьи голоса, почувствовали что-то неладное. На спор многое делалось. Прыгали с сараев, ходили ночью в горелый дом. Самое же страшное было лечь под поезд между рельсами. На железнодорожную ветку, где грузили платформы пиленым лесом, укладывали шпалы, доски, приходили паровозики, надрываясь, тащили платформы на разъезд, чтобы прицеплять их к составу. Под этот паровозик с платформой и ложились. Как сцепщик уйдет, так нырк между колесами и лежи. Под платформой не страшно, страх весь — от паровоза, когда он над тобой идет, обдавая тебя жаром, дымом, запахом масла, грохотом огромных своих колес. Малышня этим довольствовалась, те, кто постарше, лет восемь, те ложились на главный путь под большой состав. Взрослые не представляют себе жестокость детских порядков и принуждений. Армейская принуда слабее детской. В армии тебя накажут, у детей тебя отлучат, что ужасней. Надо было перед самым идущим поездом выскочить на дорогу и лечь руки по швам, машинист уже не мог затормозить, и весь состав проносился над тобой. Ложились под товарные поезда. Под пассажирские не принято было. Пытались проучить, высыпали горячую золу, если успевали. Заводилой был Петька Хромой. Ему ступню перерезало при такой выходке, он ловко прыгал на одной ноге или хромал с костылем. Был он сыном хозяина чайной. На чайной висела вывеска, где был нарисован самовар с бубликами. Петька верховодил по праву. Он сочинял игры, сочинял всевозможные истории. Проводил соревнования по прыжкам, по бегу, по бросанию камней в цель, целые олимпийские программы. Отец у него был красавец, могучий мужик, он клал жердину на плечи, как коромысло, вся ребятня повисала с обеих сторон на эту жердь, и он нес их по улице. Погрузили на телегу всю семью и увезли в район, а потом, говорят, выслали. Чайную сделали казенной, там сразу вместо чая стали подавать водку. Граммофон куда-то исчез, баранки тоже, а потом чайная сгорела. Тот момент, когда их погрузили с узлами в телегу и все заплакали — мать Петькина кричала, билась, муж держал ее за руки, — запомнился крепко. Петька обошел друзей, каждому из мальчишек по-взрослому пожал руку, пожал и Д. Бедность и богатство в те годы никак не сказывались на ребячьей жизни. На следующий год семья переехала в другой леспромхоз. Там были тоже лесозавод, лесная биржа, но не такая глушь. Жили на полустанке Кневицы, кажется, километрах в сорока от Старой Руссы. Возможно, на переезде настояла мать. Она все больше тяготилась сельским захолустьем. Ее тянуло в город. Каждый вечер, в восемь часов, загодя, она отправлялась на перрон к питерскому поезду. Выходил начальник разъезда в фуражке, милиционер в белой гимнастерке. Курили, общались, новости местные обсуждали. Как позже на курорте старорусском, где ходили по галерее, попивая целебную водичку, здесь вместо водички лущили семечки подсолнечные, тыквенные. Иногда угощали друг друга монпансье из желтых круглых баночек. Редко кто приезжал или уезжал. Скидывали мешок с почтой, посылками. Пассажиры глядели на местных, те на них. За зеркальными окнами вагонов стояли бутылки вина, кто-то, лежа, с верхней полки лениво обегал глазами эту туземную публику, были вагоны мягкие, там висели бархатные занавески, люди смотрели оттуда безулыбчиво, строго. Короткий гудок, и поезд трогался. Глядели ему вслед, пока красные глазки последнего вагона не исчезали вдали. Почему-то думается, что эти поезда волновали мать. У Блока точно схвачена эта тоска полустанков:. Мотив проходящего мимо поезда повторялся у многих русских писателей. Можно вспомнить Катюшу Маслову, которая, стоя на платформе маленькой станции, видит в окне освещенного купе Нехлюдова в бархатном кресле. Не разобрать было, что она говорила. Лицо ее белело смутно. Унесенное временем, оно глухо напоминало о том, что было еще что-то важное…. Вспоминая, обязательно присочинишь, если удается извлечь из-под слоев позднейших красок подлинник, он оказывается куда невзрачнее…. Переезд в Старую Руссу не принес отцу никаких льгот. Вообще стоит заметить, что вся трудовая деятельность отца ознаменована не повышениями по службе, а перемещениями. Была смена лесов, леса нарвские, кингисеппские, псковские, новгородские, затем сибирские. Из Старой Руссы отцу приходилось мотаться в леспромхозы поездами, а затем на попутках. Старая Русса из русских уездных городов — звезда первой величины. Город старинный, старше Новгорода, и курорт там замечательный, да и просто красивый, культурный город. Достоевский в последние годы своей жизни. Город и впрямь был хорош. Прежде всего — курортный парк, рядом с которым получил отец квартиру. Парк был огорожен, поскольку посещение было платное. Но всякая ограда имеет дырки. Больше всего их привлекала купальня. Тоже закрытая, исключительно для курортников. Купальня была выгорожена на озере. Вода в озере соленая-пресоленая, минеральная, считалась она целебной. Плавать его научил отец. Бросил с крутого берега в реку, и вся недолга. Ужаса было не так много, больше крика. Отец в трусах, смеясь, стоял на берегу, а он плавал хорошо и саженками, и лягушкой. Несколько раз он учил сына, показывал, поддерживал рукой — бесполезно. Бросил, и все само получилось. С той минуты началась водяная жизнь Д. Реки, речонки, озера, моря, заливы, океаны, зимой — бассейны, и всегда это была радость. Особое чувство вызывало море, его волны вступали сразу в отношения с пловцом, с ними надо ладить, считаться с их настроением. До какой-то поры с ними можно было затевать игры. Он бежал на них, подныривал, бегал от них. В ту пору не было серфинга, но и без него можно было качаться в набегающей волне, скатываться с нее…. Вода — это еще и пляжная жизнь. В юности и позже прогулки между лежащими женщинами; они рассматривают тебя, а ты — их. Знакомства, интересные тем, что ты знакомишься с натуральной женщиной, а потом у входа с пляжа появляется совсем иная — одетая, накрашенная. Преображенная платьем, которое уже говорило о вкусе, о деньгах, укрыв жизнь тела, создание природы. Вода детства всегда до озноба, до дрожи и синевы, потому что вылезать так же неохота, как неохота идти спать. Еще отец научил его играть в шахматы, научил затачивать ножи, бритву, научил бесшумно ходить по лесу, запоминать дорогу, познакомил с лесной жизнью, попозже хотел научить играть в преферанс, еще во что-то, но у Д. Законы наследственности не всегда так арифметически просты, изящны, как это когда-то открылось Георгию Менделю, наблюдателю гороховой жизни. Почему иногда из поколения в поколение наследуется любовь к гречневой каше так же, как форма носа и глаз, а иногда вылезает такой носище, черт его знает, где он хранился, в каком колене предков. Однажды отец взял Д. Быстро, куда быстрее, чем пешком. Хорошо на дрезине, ветер в лицо пахучий, земляничный, потому что на откосах насыпи самое раздолье земляничное. На дрезине доехали до следующей станции, чтобы не ждать поезда четыре часа, загнали ее на ветку и по ветке еще отмахали километров пять. Там пересели на телегу, на телеге трюхали долго, но тоже весело, особенно через деревню ехать; Д. Ворота жердяные, они лубяным кольцом закрываются или щеколдой… По ребячьей нетерпелке важно открыть, вскочить на телегу, а закрыть не обязательно — никого нет кругом, но отец строго соблюдал уважительное правило и при выезде. Добрались они до деревни, где когда-то жили. Кругом чайной стало грязно, забор сломали, палисадник зарос крапивой. Неосознанно ощутил он порчу времени. На пне свежеспиленной сосны, отец называл ее кондовой, среди годовых колец химическим карандашом отец пометил год своего рождения, год рождения матери и, наконец, наружное кольцо появления на свет Д. Что это означало, не пояснил, он иногда бросал фразы, словно неоконченные. Однажды, спустя годы, он поймал себя на том, что, надевая свитер, растягивает ворот так, как это делал отец, тем же жестом, и подумал, что в нем живет много отцовского, вдруг вспомнил тот пень и слова отца. Большое свое кольцо, а внутри него отцовское и второе, мамино. Они оба спрятаны в нем, они оба составляют его нынешнего, их не вынуть, не отделить. По вечерам в старорусском парке играл духовой оркестр. Оркестранты сидели в раковине, слушатели — на длинных белых скамейках. Играли марши, вальсы и что-то посерьезнее. Однажды он увидел, как с матерью разговаривает дирижер; длинные волосы его спускались на белый отложной воротничок, когда он дирижировал, он встряхивал головой, мотался во все стороны. Дирижер брал мать за руку, прижимал к своей груди, уговаривал выступить, спеть. Несколько раз он приходил к ним домой, когда отец уезжал, давал Д. Всякий раз — две коричневые тянучки в большом бумажном кульке и бесцеремонно выталкивал его на улицу. Со своей компанией в один из музыкальных вечеров Д. Потом была другая диверсия. Раздобыли лимон и принялись есть его, кривясь от кислости. Кто-то им посоветовал, или откуда-то они узнали, но действительно, некоторые музыканты вынули изо рта мундштуки своих труб, такая слюна у них пошла, глядя на мальчишечьи гримасы. Несколько раз мать гуляла с дирижером под руку по большому курортному кругу мимо Муравьевского фонтана, и Д. Однажды ее уговорили, и она спела под гитару, но не с эстрады, а на террасе санатория. Пела она те же романсы, что напевала дома, но в полный голос. Матери аплодировали, вызывали на бис, и от этого ему казалось, что мать поет лучше, чем всегда. Белые колонны террасы, оранжевая гитара, мать в черном, шелковом, туго обтягивающем платье с глубоким вырезом и голубой ленточкой на шее. Отец, узнав про дирижера, запретил ей выступать. Мать — ни в какую. Скандал был тихий, Д. Слушал и отца, и мать и не знал, чью сторону принять. Дирижер ему не нравился, не понравилось, как он держал мать за руку, но Д. Слышно было, как отец упрекал ее за то, что она стесняется с ним ходить вечером в парк, и Д. Мать плакала, и Д. Спали в одной комнате. Ночью его разбудил их отчаянный шепот, они продолжали ссориться. Что там у отца с этой женщиной, Д. Просил прощения, что ли, и, как тогда определил Д. Что-то творилось в темноте странное, впервые отец вел себя униженно. Все, что происходило той летней ночью, спрятано было в памяти на многие годы, вдруг после войны однажды он позволил себе приоткрыть то давнее. Оно сохранилось нетронутым вплоть до запаха сенника, стрекота сверчка… Не было в живых уже ни отца, ни матери, сохранился их горячий шепот, все стало понятно и нестерпимо жаль обоих. Трение с этим миром изнашивает человека. Беседуешь со стариками, и оказывается — мало у кого из них была радость мирной жизни, не наслаждался ею почти никто. Отца перевели в Ленинград. Много позже мать как-то упомянула переулок рядом с французской церковью, где они поселились. Долго он вглядывался в эти каменные многоэтажные дома. Ничего не возникало, начисто. Зато вспомнилось другое, одно из самых первых городских событий. Была Женька, их домработница. Очевидно, Женька выучила его этому. Она ходила с ним по скверу, подводила к скоплению мамаш и детей, и Д. Женька же обходила зрителей и собирала денежку в его шапочку. Женька тоже была довольна приработком. Малыш, одетый вполне прилично, кажется в матросский костюмчик, работал на тонкий психологический расчет: Женька строго наказала Д. Восхитительное, белое или розовое, стиснутое двумя белыми вафельками, оно вылизывалось со всех сторон, а потом заедалось этими самыми кружочками. Мороженое послужило Женьке оправданием, когда ее антреприза случайно обнаружилась. От позора мать разрыдалась, назвала Женьку эксплуататором детей. Женька, в свою очередь, выдала ей про неблагодарность: Более всего мать уязвило, что ее сына могли принять за нищего. На что Женька говорила что-то о пролетариате, так впоследствии домашние описывали их диспут. Но нас интересует другое, то, как Д. Даже если принимал это как условие игры, все равно привкус лжи сталкивался со вкусом мороженого, и мороженое побеждало. Правда всегда примитивна, ложь требует искусства, маленькая или большая ложь, неважно, размеры роли не играют, ложь нуждается в правдоподобии, увы, она не самостоятельна. Некоторые считают, что соврать легко, но утаить правду не значит создать настоящую ложь. Ложь, как сочинение, ей нужны детали, живописные подробности, качественная ложь требует вдохновения. Когда пришли гости, мать рассказала историю с Женькой. Гостям, конечно, захотелось прослушать концертные номера в натуре. Надо было заплакать, тогда бы они отцепились, беда в том, что плакать он не любил. Так, как в сквере, не получалось. Там можно было плясать, махать руками. На стуле не покружишься. Еще там пелось весело, здесь почему-то веселья не получалось. Мороженое он не получил, денег матери тоже не кидали в шапку. В те годы музыканты и певцы ходили по дворам, играли на гитарах, флейтах, гармонях, реже с шарманкой. Не было микрофонов-усилителей, а слышимость почему-то была отличной. Питерские дворы имели такое свойство. Может, конечно, слух у населения не был подпорчен. Тоже вполне объяснимо, слух был не на первобытном уровне. Например, Ленин с балкона дворца Кшесинской обращался к трудящимся с речью. Сегодня, даже ночью, когда трамваи не ходят, если стоять прямо под балконом, не много из его тезисов услышишь. Непонятно, как удавалось ораторам своим натуральным голосом на улицах и площадях собирать толпы. Окна распахивались, жильцы ложились на подоконники, слушали. Вместо аплодисментов бросали музыкантам завернутые в газету медяки, гривенники. Если бросали щедро, концерт продолжался. Мать любила бродячих исполнителей, их дуэты, солистов, подпевала им. Двор соединял воедино огромную шестиэтажную домину с множеством парадных, черных ходов, подвалов, чердаков, дворников. Был старший дворник Мустафа и над ним управдом. Мустафа чтил отца Д. Отец мог на глаз определить, сколько кубометров дров привезли на телеге, чего там навалено — липа, осина, вяз, ольха, рябина и всякой прочей породы. Супругу же Мустафа недолюбливал за несоответствие отцу. Среди застиранных блузок, кацавеек, суконных юбок, серой невзрачности она выделялась своими сарафанами, голыми загорелыми плечами, платочками, из ситчика мастерила себе ежедневную праздничность. Не стесняясь, постукивала высокими каблучками, блестели шелковые чулочки, лакированная сумочка. Часто во двор приходили старик-скрипач, девушка-подросток и с ними большая собака. Она смиренно сидела у ног скрипача, сторожила скрипичный футляр, куда кидали деньги. Однажды мать спустилась к ним во двор, поговорила о чем-то со стариком и, прихватив с собою Д. Мать приобняла девушку, голос у матери звучал в полную силу, вырвался на простор, заполнил весь каменный колодец двора, дома она никогда так не пела. Они посетили еще двор и еще, успех был большой, судя по тому, сколько им накидали. Старик уговаривал ее пойти с ними дальше, обещал половину выручки. Мать была счастлива, напелась вволю. По дороге домой, смеясь, сказала Д После этой выходки у Д. Пела она с таким чувством, что Д. В романсах кто-то покидал ее, уезжал, она страдала от тоски, жгла в камине его письма, чахла и болела, мечтала о встрече. Потом появился другой дом, огромный, куда они переехали, по-видимому, благодаря отцовскому начальнику. Очень ему нравился отец. Отец многих привлекал своей добротой, доверчивой приветливостью. К нему приходили не то чтобы посоветоваться, что он мог посоветовать, скорее — выговориться. Он слушал, он умел слушать сочувственно, всей душой вникая в суть дела. Бывает, что это человеку нужнее, чем реальная помощь. Можно считать, что Д. Скажем мягче — свою роль сыграла и мать. Ибо этот начальник бывал на старой квартире, и все чаще. Он играл на гитаре, а мать пела. В то время эти барские квартиры в доходных домах государство реквизировало и раздавало разным организациям. Шесть комнат, из них одно зало. Комнаты большие, большая кухня с плитой, кладовка. Главные парадные комнаты окнами — на улицу, другие — во двор. По квартире можно было бегать, нестись во всю мочь по коридору. Вскоре приехала из Киева дочь отца, сводная сестра Д. Она поступила в медицинский институт, жила в общежитии, приходила в гости. Катали по паркету шары, такой это был большой зал. Двор был с вонючей помойкой, с крысами, с развешанным бельем, местными пьяницами, чудиками, сплетнями. Двор был грязен, на него выходили черные ходы всех парадных подъездов. Двор жил с утра до вечера своей трудовой жизнью. Здесь кололи дрова, пилили, в прачечной стирали, кипятили, приезжали телеги разгружать помойку. Шла и нетрудовая жизнь — под вечер сидели на лавочках женщины, болтали. Игры тех лет, позабытые, ушедшие из жизни. Детвора дворовая имела свой неписаный устав или, вернее, кодекс поведения. Дом обследовали, облазили сверху донизу. Подвалы — где в клетушках хранилось немыслимое барахло, дровишки, старая мебель, там бегали крысы, пахло гнилью. Страшнее было на чердаках. Там что-то копошилось, шепталось, там находили матрацы, на которых кто-то спал, мерцали в жидкой тьме зеленые кошачьи глаза. Кипы старых дореволюционных журналов. Вот тут и началось пуганье, кто кого перепугает, самое место для засад, чтобы выкрикнуть диким криком, а еще лучше хлопушкой из газет или трахнуть надутым бумажным кульком. Теплые кирпичные трубы сочились дымком. Закопченные балки — обнаженный скелет дома. Почти без перегородок открывалось огромное пространство над всеми квартирами, можно было вылезти на железную крышу. Кто-то на чердаке скрывался, это факт, валялись окурки, консервные банки: Дворовая школа обучала плеваться сквозь зубы. Вот со свистом было хуже. Никак не мог научиться палым свистам. Пальцы в рот самый сильный производят. Ему и пальцы совали — не получалось. И вдруг однажды, летним днем, уже в деревне, вырвался у него оглушающе сильный свист, он был один в лесу, никто не слышал, свидетелей не было, он свистел и свистел, счастливый своей победой. Не сразу школьное общество стало пересиливать дворовое. Преимуществом двора была свобода. Самоуправство, свой суд, свои порядки, без учителей, без школьных уставов. И еще, конечно, запретность. Можно было всласть ругаться. Дворовое образование включало бандитскую кличку, блатные песни, приемы борьбы, драки, похождения жуликов и, конечно, секс. Двор служил академией запретного образования. То, что исключалось из школьных уроков и строжайше запрещалось, можно было получить во дворе. Говорило ли это о его любви к языку, о его лингвистических склонностях? Заметьте, какое осторожное слово мы выбрали — склонности. Детство редко дает возможность угадать что-либо о будущем ребенка. Как ни пытаются папы и мамы высмотреть, что получится из их дитяти, нет, не оправдывается. Все они видят в детстве предисловие к взрослой жизни, подготовку. На самом же деле детство — самостоятельное царство, отдельная страна, независимая от взрослого будущего, от родительских планов, она, если угодно, и есть главная часть жизни, она основной возраст человека. Больше того, человек предназначен для детства, рожден для детства, к старости вспоминается более всего детство, поэтому можно сказать, что детство — это будущее взрослого человека. Как это произошло — помню плохо. Честно говоря — совсем не помню. Во всех подробностях, мне уже было тринадцать лет… Не помню, видно, потому, что все годы старался избавиться, вытеснял. От крупных спецов перешли к мелким. Количество выявленных вредителей ширилось. Стали брать всякую мелочь. И она тоже вставляла палки в колеса. Из-за них никак не двигалось строительство социализма. Такие, как отец, они тоже были чуждым элементом, не хотели давать показания на своего начальника. Мать не велела говорить в школе о том, что случилось. Потом куда-то в тамошний леспромхоз. От него приходили успокаивающие открытки. Приятно округлый почерк, читая, я видел его руку в рыжих веснушках, с аккуратно обстриженными ногтями. Перед сном он гладил меня. Проводил два раза от макушки до шеи. Мать никогда не гладила. Теперь, без отца, я плохо засыпал. Жизнь наша круто изменилась. Не стало деревенской снеди, той, что привозил отец, — самодельные сыры, деревенское масло, грибы, брусника. Мать мчалась из одной очереди в другую. До позднего вечера работала за швейной машинкой. В нашем классе и с другими стало происходить похожее. Отцы исчезали… Колбасьев, Канатчиков, Баршев… Нас оглушил арест отца Толи Лютера, любимца класса. Лютеры жили на набережной, в большой шикарной квартире. Отец его занимал какую-то высокую должность, ездил на казенной машине. Когда отца арестовали, об этом объявили в газетах: Когда я впервые прочитал у М. Горького про детство, я обратил внимание: Я не понимал, как могло быть детство без отца, без ощущения его присутствия. Это же встретилось у Л. Только у Лермонтова я вычитал тоску по отцу:. Через полгода выслали Толю, одного за другим высылали и других детей арестованных. Высылка моего отца должна была затеряться среди этих событий. В десятом классе нас принимали в комсомол. Даже в кандидаты, была тогда такая ступень. Не приняли и все. Отец еще не стар, крепкий, сильный, мать совсем молоденькая, я между ними. Две любви, два теплых разных потока омывают меня, несут. Какое счастье побежать под их взглядами, заслужить похвалу за то, как я перепрыгнул через лужу. Мать любила меня строже, отец нежнее, он видел меня реже, леспромхоз разлучал нас, зато летом, когда он получал меня, тут он не отпускал ни на шаг. Умер он, когда я вернулся с войны, когда я был уже женат, когда появилась Марина, и он мог внучковаться, так что он мог кое-что увидеть из моей жизни. Одно время, это было еще в студенческие годы, я вынужден был перейти в другой институт, на специальность мне быстро осточертевшую. Все это из-за того, что я сын высланного. То есть из-за отца. Не блядская власть, до нее я не додумывался, а он. И жалел его, и злился на него. Но, слава богу, ни разу я никому, даже маме, не выдал своего чувства. Благодарю судьбу, Провидение, видно, удержало меня от малейшего упрека. У меня был товарищ Игорь Клюкин. Хороший ученый — крупный акустик. У него было хобби — Александр Блок. Это было даже не хобби, а главная его любовь. Знал он о нем все, все, что можно было прочитать. Таскал меня по блоковским местам, по его квартирам. Жила Дельмас недалеко от последней квартиры Блока на набережной Пряжки. На доме висела мемориальная доска в честь ее мужа — знаменитый бас Мариинского театра. В подъезде Игорь говорит мне: Кто он для Дельмас — никто, я, мол, другое дело, а он только помеха. Раз пришли, деваться некуда. Дельмас оказалась вовсе не старухой, светская приветливость скрадывала возраст. Квартира была коммунальной, но у нее были, кажется, две комнаты. Большая, куда меня провели, была увешана фотографиями, портретами, более всего самой хозяйки в роли Кармен — Любови Александровны. Висели фотографии Немировича-Данченко, Шаляпина, Андреева, известных актеров, многие с автографами, восторженными надписями, посвященными исполнительнице роли Кармен. Она на Блока произвела впечатление тоже своей игрой. С этого начался их роман. Дельмас охотно рассказывала о Блоке. По своему невежеству я не мог отделить вещи известные, опубликованные, от неизвестных. Ничего не выспрашивал, мой интерес сводился к ней самой, чем ее привлек Блок, был ли он веселым, щедрым, выдумщиком? Рассказала, как Блок приходил к ней сюда. Стала показывать мне блоковские письма. Там было одно многостраничное, где Блок размышлял о религии, о своем отношении к Высшему разуму или Творцу, не помню. Ведь они не предназначены для других людей. А уж для печати вовсе. Он был бы недоволен, это неприлично к его памяти. Сказал, что она права. Тогда она спросила, имеет ли она право сжечь его письма? Почему нет, это ее личное имущество, ей адресованное, в конце концов, она полная хозяйка. Примерно так я сказал. Не знаю, как она в конце концов распорядилась, но Игорь Клюкин возмутился, он считал, что это общенациональная ценность, историческое сокровище, что будет преступлением, если письма Блока погибнут. Мы с ним долго спорили. Сейчас, вспоминая об этом, я был бы уже не так категоричен. С мертвыми, конечно, надо считаться. С их взглядами, их этикой, тем более, что защищать себя они не могут. Мы уверены, что им уже все равно, что они не узнают, не почувствуют, поскольку они ни в каком виде не существуют. Она написала мне спустя полвека. Молодая учительница, Наталия Соколова, окончив институт, получила направление в село Кащеево Белгородской области. Было это в году. Уехала преподавать русской язык, как положено, на два года. В школе — земляной пол, не было ни электричества, ни радио. Вода в ведре замерзла. Родители из Москвы посылали ей свечи ящиками. Ученики ходили в школу за 5, за 10 километров. А вот отношения с директором и его женой не сложились. К нашему радостному удивлению, Вы ответили чудесным, добрым, уважительным и подробным письмом. Здесь и дальше опускаю комплиментарную часть, мне важно другое — как отзывалось мое слово. Оказывается, помнилось долго, и вот спустя полвека вернулось. Дальнейшая судьба Наталии Соколовой сложилась, можно считать, удачно. Отработав свои годы на селе, она поступила в аспирантуру, защитилась, стала кандидатом наук. Продолжала работать в школе уже в Москве, потом в институте, всего 40 лет преподавания. Они с мужем уже возглавляют свою династию учителей. Письмо ее подтвердило давно известное — доброе дело не забывается. Злое можно простить и забыть, а над добрым время не властно. Не помню того моего письма, на послания я вообще отвечаю редко, неаккуратно, поэтому тем более радостно получить этот отклик из далекого прошлого. Дочь моих приятелей, студентка, спросила меня: Революция года жаждала перемен в жизни народа. Царская власть изгадила себя — м годом, русско-японской войной, Распутиным, а еще она залезла в совершенно непонятную войну с немцами. Народ возбуждали лозунгами о мире, о земле, о захвате фабрик и поместий. Накипело у солдат, у крестьян, у мещан, но очень быстро накипело и у офицеров, у всех интеллигентов, возненавидели хамство, бескультурье толпы, этих жлобов, разрушителей России, с их плевками, пощечинами русским гениям. Жить в такой блевотине не мог ни Бунин, ни Шаляпин, ни Блок. Бунин безжалостно описывает деятелей революции: Так началось, так и продолжалось все годы советской власти. Жлобство это перешло наверх, до самого Кремля. Архитекторы вспоминали, как в е годы их принимал у себя на даче генсек КПСС Н. Нет, это хамство как неотъемлемое качество власти сверху донизу. В блокаду я попал в столовую квартиры моего знакомого профессора. Труп его лежал на диване, из разбитого окна намело снег. Я открывал дверцы буфета. Сервиз заполнил все полки, блюда шикарные для пирогов, длинные для рыбы, селедочницы, супница, салатница украшена красными раками, розетки для варенья, печенья. Все блестело, чистенькое, красивое. Ваза для фруктов, в ящике лежали терки, консервные ножи, штопоры, уксусные флаконы. Я знал Россию, ту, что поднялась на Великую Отечественную войну, спасая свои народы от фашизма, а за ними и Европу. Знал ее и после войны, когда оголодавшая, разутая, бездомная, стала она восстанавливаться. Я хорошо знал эти две России, потому как сам и воевал, и восстанавливал разруху. То были два прекрасных народа. Трагические испытания подняли их дух как никогда раньше. Другой России мне не надо. А мне сообщают, что России осталось жить не больше 50 лет, дальше она станет мусульманской страной, русский язык исчезнет, русские разбредутся по всему миру подобно евреям и все ее прошлое обернется мифом. Из чего состоит Россия лично для меня, выросшего в ней, в Новгородчине, Псковщине, в Питере и его губернии. Деревни моего детства, лесные биржи, лесосеки, проселки. Поэзия Пушкина, деревенские частушки под гармонь. Не то чтобы я особый любитель, нет, обычный питерский интеллигент. Стихи, романсы, кино, советское вперемешку с мировым, все это входило в меня с годами постепенно, незаметно и составило мою личность. Это шло наряду с моим инженерным образованием. Сегодня, в году, литература из школьных программ фактически исчезла. ЕГЭ до предела упростил и историю. Вместо портрета есть лишь перечень — даты, наименования, хороший—плохой, плюс—минус. ЕГЭ упростил историю до математического уравнения. Компьютер иначе не может. Все это подробно раскритиковано. Тем не менее выпуск за выпуском проходит. Для них она местожительство, место работы. Ее поэзия, ее прошлое, ее поля, песни? Извините, мы этого не проходили. В программу не входит…. Чуть что, мы седлаем своего объезженного мерина и начинаем поносить нашу погрязшую в коррупции страну, чиновников-взяточников, криминал, врунов и прочую надоевшую мерзость. А Конфуций говорил еще лет назад: Высшее образование солдату ни к чему. На войне тем более. На сей счет имелись и другие присказки. Чуть что, однако, за этот диплом мне втюхивали будь здоров. Лежал, сердешный, ни начала не видно, ни конца. Пусти по нему электричество на КП. Прыщавый этот умник, то есть Д. Крымова, его одногодку, старшего лейтенанта с тоненьким женским голосом, негодным для команд. Между прочим из-за такого голоса он никак не мог рассчитывать на военную карьеру. Начарт вполне мог бы схарчить рядового Д. Дело в том, что комбат посылал этого парня в развалины Пулковской обсерватории за литературой. Характер был замедленный, рассудительный. Ни в каких передрягах, ни во время боя, ни при выпивках он не срывался на ругань. Чем тише он говорил, тем лучше его слышали. Никогда не отвечал сразу. Спокойствие у него было нутряное, действовало оно отрезвляюще. Ночью, когда появлялись звезды, он призывал Д. Тонкая бумага годилась на самокрутки. Комиссар Елизаров считался стариком. Было ему лет сорок пять. Рыхлый, малоподвижный, он не вмешивался в действия комбата, не мешал штабникам, жалобы, обиды выслушивал сонно, приговаривал: Его любили за то, что он терпеливо выслушивал любого. Политбеседы его звучали странно. На войне все врут одинаково, убеждал он, всем приятно, что уничтожено 70 танков, гитлеровцев. Английские штабы также врут. Думаешь, комбат не понимает, когда ему залепуху докладывает ротный, что осталось четыре мины? Ему тоже тогда можно наверх доложить. Ложь разная, наша советская ложь самая гуманная. Зачем вам про то, что в Ленинграде съели всех собак? Правдой надо пользоваться умеренно. С ними трудно в политработе, — говорил он, прихлебывая водку словно чай, посмеиваясь. Не поймешь, может, шутит. Слова его что-то сдвигали в голове, никак потом на место не вернуть. Не нашей, советской, а по царской. Конечно, родился он в ту эпоху, его родиной не мог быть Советский Союз, ну и что, я тоже при царе родился и все наши руководители. Теперь наша родина СССР. У человека не могут быть две Родины. Мы говорим — любите свою Родину, тут надо подумать. Потому что, когда товарищ Сталин назвал нам Кутузова, Суворова, Дмитрия Донского, он имел в виду царскую Россию. Выходит, две Родины соединились, значит, Вертинский оказался где?.. И еще деревянный станок для пулемета смастерил. Легче, руки не примерзают. Одни в батальоне тощали от голода, другие пухли. Немцы зазывали к себе по радио, обещали хорошую кормежку. Как особист Баскаков ни старался, переходы участились. Дистрофиков увозили в госпиталь. Елизаров сомневался, сумеем ли мы удержать оборону. На четыре с лишним километра у нас осталось человек. Надо готовить в городе отряды сопротивления. Баскаков считал такие разговоры пораженческими, предупредил комиссара. Елизаров вдруг вспылил, вытащил из кармана орден Красного Знамени, оказывается, его за финскую войну наградили, а мы и не знали. Наши узбеки перешли к немцам из-за тебя. Слыхал, как они по радио тебя поносят. Мы устроили комиссару отвальную. Наша землянка, прокуренная, дымная, вонючие портянки сушатся. Греется котелок с хвойным отваром. Тут же парят хряпу. И плывет тихий голос Володи:. Вход завешен малиновой портьерой, она глушит вечернюю стрельбу. В землянке тепло, все чешутся от вшей. На морозе вошь замирает, а как отогреешься, тут она накидывается. Но не до них, такая хорошая печаль от этой чужой, нездешней любви-разлуки, от гитары, от песни, такой непохожей на все наши. Боже ты мой, как спустя полвека еще помнится этот вечер, подставленные кружки, куда Елизаров разливал свою водку…. Многое из прошлого умерло во мне и продолжает умирать. Память — это то, что спаслось. Как они спаслись, образы прошлого, не знаю. Иногда я кажусь себе кладбищем моих ушедших друзей, событий. Что-то заросло, еле заметные холмики остались, надписи не видны. Володю Лаврентьева сохраняли песни, звуки гитары, чужой гитары, но все равно. В подвалах обсерватории я иногда встречал парня из полка морской пехоты. Он ходил за бумагой для курева. Мы с ним устраивали долгие перекуры. Однажды он угостил меня флотской галетой. Большой черный сухарь не поддавался моим цинготным шатким зубам. Я мочил его, колол, сосал три дня. Он взялся за работу, вспоминая эрмитажные статуи и картины. Полковник повесил картину у себя в сауне. Приезжали к нему гости. Всем надо было побольше секса. Рисовал одну за другой весь срок службы. Корреспондент спросил меня, что я думаю о таком высказывании Толстого Л. Фраза красивая, но плоская, в сущности, она о том, что плох эгоист, занятый только собой, а вот кто заботится и переживает за других людей, тот хорош. Сказать этого я не сказал, потому что люблю Толстого, чту не только его гений, но и всю его жизнь. Потом подумал, что хоть сентенция эта и очевидна, но в такой изящной обработке лучше звучит и помнится. Толстой, как писатель, избегая дворцовых апартаментов, не участвовал в политических интригах, без искательства соблюдал достоинство и был, может, самым свободным из всех русских писателей. Притом что принимал горячее участие в делах милосердия, просвещения. Это отличает его от Достоевского, от Бунина и других наших великих. Первые месяцы войны были самые трудные. Не потому, что мы отступали, драпали, но и потому, что у нас не было ненависти. Перед нами были не фашисты, а Германия. В школах учили немецкий. Гете, Шиллер… Помню, как мы всем взводом агитировали первого пленного немца, раненного в ногу молоденького ефрейтора:. Вы знаете, что он нам отвечал? Меерзон переводил нам медленно, аккуратно, фразу за фразой:. Об этом позаботятся ваши плохие командиры. Воевать вы не умеете. Лучше вам сразу сдаться. Вы не можете жить культурно. Посмотрите, какие у вас дороги. Там грязь, полно насекомых. Ни страха не было у него, ни интереса. Кашу он ел жадно, аккуратно вытер рот носовым платком. Алимов взял ложку, стукнул его по лбу: Шинель немецкую женскую надо было приспособить. Нашел среди пленных портного. Тот ничего не сделал, говорит, я таких заказов не исполнял, не знаю, как надо. Шли по минному полю. Сам шел, выглядывал усики. Я за ним на расстоянии. Вот это был комбат! Жуков погнал пехоту на минное поле проделывать проходы, потом саперов, чтобы убрать противотанковые мины, потом уже своих гвардейцев. Сам Жуков об этом рассказывал Эйзенхауэру. Мне хотелось перепробовать все, я играл в волейбол, в карты, в кегли, пытался заниматься слаломом, нырял, и неплохо, на большую глубину, стрелял из лука — неудачно. Неудач было много, они не огорчали. Наверное, потому что я ничего не хотел достигнуть, я не стремился к мастерству, мне достаточно было вкусить, ощутить сложность настоящего спорта. Яблоки рассыпали на чердаке. Яблочный дух там сохранялся всю зиму. Яблоки были мелкие, назывался сорт скромно: Вкусная, ароматная, таких больше нигде я не ел. Продавали их мерками, емкостью с ведро. Наступал Яблочный Спас, и весь рынок заполняла яблочная орда. И еще, конечно, рыба. Она тоже лежала не просто на прилавках, она большей частью плескалась в лоханях, садках, кадках. Знаменитые ильменьские сиги… Базары запомнились. Чего стоили гуляния в Гостином Дворе, когда осенью после урожая съезжались со всей округи в город парни и девушки. Прогуливались, пели зазывные частушки, шел пригляд, знакомились. Девицы в шелковых платьях, в баретках, парни в начищенных сапогах, в штиблетах, русские рубахи, а то и апаши — отложные воротнички, были щеголи с ручными часами. Брюки клеш, кепи, картуз, лузгали семечки. Ну, это всюду, вся страна лузгала, главное было — умение заговорить, завязочка:. Отец его был офицером русского флота, а в советское время преподавал в Мореходке. Умер он в году. Умирая, попросил сына отслужить о нем панихиду в Спасо-Преображенском соборе. Сын в тот год получил должность редактора газеты. Тем не менее он заказал отпевание отца, сам был в церкви. Для него просьба отца была неожиданна. Получалось, что отец втайне был верующим, скрывал. Оказалось, что священник знал его, отец посещал церковь. Жена упрашивала не устраивать отпевания, будут неприятности, могут снять с работы. Не все ли равно отцу, мертвому безразлично. Волю отца он считал священной и не пошел ни на какие уступки. Отец наверняка все понимал, понимал, чем это грозит сыну, и если он попросил, значит, это было ему надо для другой жизни. В Ульяновское танковое училище мы прибыли с фронта. В орденах и медалях. И попали под начальство старшин. Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут. Казарменная жизнь была непривычной. Налаживание в том состояло, чтобы обзавестись девахами, ночевкой, а то и квартирой. Кормили в училище скудно. Много часов уходило на политзанятия. Эту дурость в разгаре войны… Не могу сказать, чтобы мы рвались на фронт. В Ульяновске я впервые почувствовал прелесть мирной жизни. В Ленинграде ведь как: Сапоги скинешь, ремень, пилотку долой, а остальное — только что пуговицы расстегнешь. Портянки просушишь, вот и вся спальня. А здесь хоть в казарме, однако — простыни, одеяло, матрац пружинный. Кровати двухъярусные, мне достался второй этаж. Соседом по койке был башкир Юсуп. Ночью он будил меня, шептал: Я отмахивался — не хочу, зачем будишь. Он говорил — скучно одному слезать, влезать. И так каждую ночь. Все это знали, поменяться местами ни с кем не получалось. Давал за обмен месячный паек папиросный. Тогда решил искать пристанища городского. Дом стоял на горке, над садом. Верхний этаж с большим балконом занимала семья хозяев. В гостиной за столом с плюшевой скатертью расположилось общество. Глава семьи — седоголовый, крупный, львиный мужчина, если по-старинному — землеустроитель; если по-довоенному — начальник облзо, что означало Областное земельное управление. Две его дочери, еще их подруга, мамаша, какие-то мелькающие тетки. Сидели, пили чай, ели пирог с капустой, нас расспрашивали про фронт. Он — с Уральского, я — с Ленинградского. Для них без разницы, главное — когда кончится война. Это наше русское постоянное вглядывание в будущее, не жизнь, а ожидание жизни, нормальной жизни, ожидание, которое поглотило поколение моих родителей, затем и мое поколение. А нынче уже мои дети тоже вглядываются и докучают: Когда кончится инфляция, когда покончат с преступностью? Потом играли в карты, потом Ася одна пела под пианино. Мы долго еще сидели, спустились в сад. Теплынь была заполнена сиренью. Это была сиреневая чаща. Спали на дощатом балконе. После этого я часто приходил к Асе, оставался. Нам было хорошо, а мне особенно. Сестра ее часто дежурила в госпитале. Мой товарищ, кажется его звали Лева, вскоре позвал меня в другую, более хлебную компанию. Он использовал меня для представительства. Я должен был читать стихи, говорить о литературе, придавать интеллигентности офицерскому составу. Меня приглашали для старта. Потом обо мне забывали, я даже мешал, потому как пил мало, карты не любил, и вообще интеллигентность быстро утомляла и баб, и мужиков. Начальником училища был генерал Кошуба. На наши ночные отлучки смотрел благодушно. Надлежало лишь являться к утренней проверке. Когда мы попали однажды в комендатуру за пьяные песни ночью перед зданием обкома, вот тут он разгневался, велел привести к нему. Это был полный, могучего сложения генерал, Герой финской кампании. Там он потерял обе ноги. Он сперва накричал, изматерил нас, потом усадил и стал учить, как пить, чтобы не напиваться. В заключение преподнес нам формулу:. Я думал, может, написал бы песню нашего училища. Музыку у меня есть кому заказать. Писатель все должен уметь. Мне нужен грамотей, доклады подправлять, историю училища, то да се… Я бы мог тебя оставить в училище. Свою пулю получить успеешь. На фронт не набивайся, от фронта не отбивайся. Когда я рассказал про это Асе, она стала уговаривать меня согласиться. Война мне к тому времени порядком надоела. Именно надоела — бестолковыми командирами, безжалостностью их к солдатам. Предложение Кошубы преобразило Асю, в ней появилось что-то захватническое. До этого мы были связаны легким чувством без будущего. Сладострастие перемежалось с радостью иметь кавалера, да еще офицера-фронтовика, а не курсанта в кирзе, пилотке. Каждая женщина считает замужество удачным завершением романа, логическим концом. По крайней мере, так было в те годы. Сейчас женщина свободна от мечты озамужнивания, свобода бывает, и часто, дороже семейных уз. Ныне женщина тоже смотрит на эти принадлежности с опаской. Ася, до того беспечная любовница, переменилась. Дала понять, что я могу поселиться у них, мне выделят комнату, будут кормить, незачем питаться в столовке. Вечером со мною об этой затее заговорил ее отец, поглаживая усы, он, как мужчина мужчине, сказал, что случай такой не след упускать. Что касается Аси, то жениться не обязательно, свобода, он понимает, штука драгоценная, между прочим в Ульяновске свободы больше, чем на фронте. Отсюда на фронт всегда можно… Ася девочка хорошая, это он не как отец, танкисты, они смертники, лично он на фронт подался бы к концу войны. Мы поехали с Асей по Волге на лодке. Было тепло, она показывала мне здешнюю красу, крутые берега с ласточкиными гнездами, дубовые рощи. Ничего похожего на нашу северную природу и на фронтовую природу, которая существовала прежде всего как укрытие. Природа здесь раскинулась бесстыдно, как будто и не было никакой войны. У меня уже был в прошлом году… Несколько ребят, была компания, все сгорели, один только добрался до госпиталя, и то ослеп. Предчувствия на меня действуют, особенно чужие, женские. У женщин есть какой-то чувствительный датчик сигналов из будущего, то, что было у древнего человека. Недаром ведь столько веков существовали ведуньи, предсказательницы, пифии…. Кассандра была троянская царица, предсказывала она все правильно, но никто ей не верил. В Дельфах работал центр на всю Грецию, по предсказаниям, там тоже работал исключительно женский состав. Я сам был готов заплакать с ней над моей обгорелой судьбой. Звучала у нее эта песня — не поймешь, от кого, про кого, пела с чувством, с таким чувством беды, что душу надрывала. Красива она была в эти минуты, в распахнутой рубашке, по-мальчишески крепенькая, я понимал ее, жалел, вдруг приоткрылась ее мечта о счастье. Останусь в Ульяновске, да еще при начальстве, должность не пыльная, тут следующее звание получить быстрее, чем на передке, живи, наслаждайся с чистой совестью, свое фронтовое отбарабанил сполна, да еще на Ленинградском, это вам не Карельский. Асю я понимал, а вот себя — нет. С самого начала знал, что не останусь, приятно было, чтобы меня уговаривали, толком же ответить Асе не мог. В самом деле — почему? Про патриотизм, долг говорить в то время уже язык не поворачивался. Мой бурят коротко определил — хамаугэ, что означало полное отсутствие ума. Со стороны так оно и выглядело. Последние две недели перед отправкой с Асей у нас порушилось. У нее была обида, у меня же неумение толком объяснить свое решение. Может, она подумала, что я бегу от нее, опасаюсь, что обкрутят меня, окольцуют. Что тоже было правдой. Но тут же, противореча себе, она сказала, что хочет ребенка от меня, что ребенок у нас должен быть замечательный, ибо мы идеально подходим друг другу, что на фронте меня могут ранить и тогда ребенок будет неполноценный. Я еще ни разу в жизни не думал о своем ребенке. То есть однажды Зоя Пухаркова предупредила меня насчет беременности. Это не входило в мои планы, в ее тоже, но ребенок тут был ни при чем, мы думали лишь про беременность, как бы не вляпаться. Мое молчание разъярило Асю. Вряд ли я уцелею, она знала участь танкистов, слава богу, через их танковое училище прошли сотни, может, тысячи курсантов, а сколько уцелело? Она повторяла исступленно, что я сгорю, меня раздавят, перекалечат, мне не выбраться. Кошуба командовал батальоном и то остался без ног, а тебе в лучшем случае дадут роту. Такое не следовало произносить, это плохая примета. На меня ее слова действовали долго, всю дорогу на фронт. До того два года войны я не помышлял о смерти. Прежде всего с ним, ничего другого не имели. Авось не попадет, зарывались в землю, да разве от бомбы зароешься. Авось да небось, да еще как-нибудь — вся надежда наша. Ася рыдала, словно над покойником, нос распух, красный, глаза красные, вся красота сошла. Я выматерил ее с наслаждением, если убьют, то из-за нее, пусть так и знает. Ничего не осталось другого применить. Разом неприятен стал ее хрипловатый голос, какой-то гулящий, похабный, и ногти, выпуклые, точно когти кошачьи. Когда поезд тронулся, Ася побежала за вагоном, я стоял у окна, она махала мне, что-то кричала, я смотрел на нее, а потом взял да и отвернулся, нарочно отвернулся так, чтобы поняла. В вагоне пили, закусывали подаренными гостинцами, гостинцы тогда бы-ли — пироги капустные, картошка печеная, творог да огурцы. Некоторые регистрировались, чтобы хоть аттестат им оставить, чем-то отблагодарить, мало кто думал про будущую жизнь, про то, чтоб вернуться. Если вернуться, то скорее к своим, а свои были на родине, свои — это родители или кто уже имел свою семью. От водки на душе полегчало. По сути, Ася хотела одного — оставить меня, от фронта уберечь, то есть от смерти. Ей что надо было — хорошо бы мужа, это в идеале, но она счастлива бывала, когда шла со мною по бульвару, так что все видели — есть у нее кавалер, и не просто, офицер, да еще с орденом, с Гвардейским значком, и рост подходящий, и собой вполне соответствует. Признавалась, что и такого женского счастья достаточно, по военному времени оно и не малое. Вспомнил, как водила показывать ульяновские, то есть симбирские, деревянные особнячки, библиотеку, спуск к реке, бежала по тропкам, как блестели ее разлохмаченные веселые кудряшки. Спустя много лет на каком-то книжном базаре в Москве я надписывал свою новую книгу. Но тут мне продиктовали: Передо мною стояла девочка, подросток, было ей лет пятнадцать-шестнадцать, что-то слабо знакомое в ее лице. Я спросил — кому? Она пожала плечами, засмеялась — это неважно. Ночью в гостинице я вдруг вспомнил, кого она напоминала — Асю. Может, где-то позади стояла ее мать, может, мать когда-то рассказывала ей, не знаю. В том, что это была ее дочь, почему-то уверился. Было хорошо, что я не видел саму Асю, что она осталась в том же доме над садом в переулке, заросшем травой, остался балкон, тюфяк, постеленный на досках, все осталось как было, появилась только эта неведомая мне девочка, дочь ее и ее мужа, или такого же, как я, курсанта, потому что война шла еще два года и мы, курсанты того училища, еще горели и горели в танках. Отчизна, Отчизна… и что дальше, что прикажете с ней делать? Я вот приехал в Германию, поселился там, можно сказать, иммигрировал. Но отдельную, с удобствами. Ведь никаких заслуг перед Германией у нас не было. Это чувство благодарности перешло в симпатию, отчасти в признательность, почти в любовь. Смерть жены после многолетнего брака — это потрясение. Сметаются все устои, все привычки. Прежде всего обнаруживается пустота. Пустое место за ужином. Кресло, где она сидела, — пустое. Ни в одной комнате ее нет. По привычке торопился домой, она там одна-одинешенька, ждет. Вошел, понимание, что никто не ждет. Несу домой новость, не терпится рассказать, никого нет. Каждый раз забываю, что ее нет. Там всегда было тесно от ее кофточек, блузок, юбок. Мне надо узнать, когда к нам приезжал Роберт Фрост, какие стихи он читал. Спросить не у кого, она была единственная, кто помнил. Все больше и больше вещей, которые она знала, а я не знаю, не помню и уже не узнать, кругом посторонние люди. Набирается целый материк безответного, того, чего мне уже никогда не выяснить. У Юры Рытхэу умерла жена Галя. Мы вдруг потянулись друг к другу. Он был гуляка, теперь стал примерным… кем? Вот когда меня все назойливее донимает вопрос о существовании души. Любой атеист, материалист знает, что у него-то душа имеется. Душа обитает за пределами доказательств, как сны, как мечта, за пределами естественных наук. Она недосягаема для приборов, датчиков. Владимир Адмони, филолог, переводчик, германист, после смерти жены Тамары Сильман никак не мог воспринять ее отсутствие. Для него нереальным было ее небытие. Он не позволял садиться на ее стул, на ее постели раз в неделю меняли белье. Борис Слуцкий не мог оправиться после смерти жены, можно сказать, что это свело его в могилу. Религии считают душу бессмертной. Доказательств нет ни у одной религии. Дело веры каждого человека — так или иначе решать этот вопрос. Да, мы тоже хотели войти в Берлин, отомстить за все поражения, окружения, бегство, голодуху, за пленных, за четыре года, украденных из жизни. Поторжествовать, подняв свой флаг над развалинами Рейхстага. Но уже тогда росло и другое — добраться домой. Раз война выиграна, теперь наше дело — не подставляться. А чего возьмешь в солдатский мешок? Если серебряные ложки, вилки попадутся. Картины, статуэтки, в них мы ничего не понимали. Картину надо брать большую, чтобы рама хорошая, а как ее дотянешь, самоваров у них нет, книги все на немецком. Один мужик по дороге показал мне:
Письмоо смене банка организации образец
Парафинотерапия нижний новгород
Superstar пусть миром правит любовь
Itunes store регистрация iphone
Адреса где можно получить омс
Эротические истории г