Skip to content

Instantly share code, notes, and snippets.

Created September 15, 2017 20:04
Show Gist options
  • Save anonymous/3497444de816c30ff62dbff767e9f8d1 to your computer and use it in GitHub Desktop.
Save anonymous/3497444de816c30ff62dbff767e9f8d1 to your computer and use it in GitHub Desktop.
Игорь меламед стихи

Игорь меламед стихи - Игорь Меламед. КАК СНЕГ



Этой музыки теплая, спелая мякоть. Когда слушаю Шуберта — плакать не стыдно. Когда слушаю Моцарта — стыдно не плакать. В этой сказке, в ее тридевятом моцарстве, позабыв о своем непробудном мытарстве, моя бедная мама идет молодою, и сидят мотыльки у нее на ладони. Ты куда их несешь, моя бедная мама? Ты сейчас пропадешь за наплывом тумана. Эта музыка, словно пыльца мотылька, упорхнувшего в недостижимые страны. Твоя ноша для Моцарта слишком легка, а для прочих она непосильна и странна. И опять ненасытно я к ней приникаю. И она приникает ко мне ненасытно. Остается стакан полутеплого чаю в полутемном вагоне, где плакать — не стыдно…. И снова в перевернутом бинокле ты встанешь под безлиственною веткой, почти неразличимая, с подсветкой чужих зрачков… Я знаю, что мой оклик не слышишь ты… Мои глаза устали, и я опять бинокль переверну: Такую ночь, как враг, себе назначь. Как враг, назначь, прими, как ангел падший, где снег летит, опережая плач, летит, как звук, от музыки отставший. И снег летит на вздох, ни слухом не опознанный, ни взглядом. В такую ночь бессилен даже Бог, как путник, ослепленный снегопадом. И Бог — уже никто. Он — темнота за окнами. Он кроною ночною ко мне в окно глядит. Он задохнулся снегом за стеною. В такую ночь кровати, двери, шкаф подобны исполинским истуканам: Я собственное имя забывал во сне — и называл себя Иаков. И снилось мне, что это — сон навек, и никогда не будет пробужденья. Всю ночь я колыхался, как ковчег, на в о лнах отчужденья и забвенья. И явь, казалось, в окнах светом брезжит утло. Но как преодолеешь море вплавь? Там, в этом сне, я тихо умирал. И сам себе я снился пятилетним. И снег летел безмолвно, наповал, и падал с неба ангелом балетным. Меня куда-то с хлопьями несло. Ум е ршие со мной играли дети. И календарь не помнил про число. И ночь не вспоминала о рассвете. Я умирал на гребне января, и холод, наступивший наконец-то, все окна в доме настежь отворя, увел меня в пожизненное детство…. И я тогда не умер. Но, тем же снегом к стеклам прилипая, все та же вьюга, только наяву, крушит окно, как всадница слепая. И снег летит в былые январи. И в комнате безжизненно и пусто. И двери открывает изнутри ночной сквозняк, и вслед за ним искусство уходит прочь из комнаты моей на снег, на смерть — сродни пустому звуку. И все никак не может до дверей ко мне Господь пробиться в эту вьюгу. Но, Господи, услышь хотя бы плач! Узнай о ком я плачу хоть, о ком я… Уже не хлопья в окна бьют, как мяч, а черные кладбищенские комья. И в темноте то н а руку свою, то на свою молитву натыкаюсь… Не дай тебе беспомощный Господь в такую ночь проснуться — о, не дай же! Он лишь на шаг продвинулся — не дальше…. Кто ж эту ночь на боль короновал? То страх мой потерять тебя впотьмах, и страх еще покуда не имущих, и страх уже утративших, и страх еще своих утрат не сознающих, и страшный страх навек бессонных, тех, кто сам — непоправимая утрата. Так вот что означает этот снег, точнее, то, что в маске снегопада. И снег летит неведомо куда. И длится страх мой, в грех перерастая. И длится шаг Господень без следа. И длится ночь, безбожная, пустая. И мы с тобой навеки длимся врозь, невыплаканной тьмою отчуждаясь. И снег летит, как поезд под откос, своим ночным крушеньем наслаждаясь…. Этот поезд отходит навек. Этот поезд уходит в крушенье. И тяжелый, немыслимый снег налетит, замедляя движенье. И не зная, откуда идет и куда этот поезд прибудет, проводник по вагонам пройдет — на фуражке кокарды не будет. И в ночи, на пустынных путях попадется нелепый обходчик: Кто-то в черном, пред самым концом, за версту до ужасного места, с искаженным от горя лицом просигналит флажком у разъезда. И, томимый неясной тоской, убедит себя в поезде каждый, что рожден под счастливой звездой, уберегшей его не однажды. Но холодная эта звезда, как раскрытая страшная тайна, воссияет на небе, когда ни один не спасется случайно. И минута, как век, истечет. И от смерти следа не оставит. Только эта звезда упадет под откос и снега окровавит…. Но жить научимся мы с чистого листа. Во сне безоблачном, в беспамятстве, отец, Трехлетним мальчиком я стану наконец. Свет зажигаю под ноющий дождь: И — отраженью оконному: Дождь обречен на себя самого. Стекла оконные в скучном разладе с ветром и ливнем… С тобой — никого. И головою кивает двойник над обветшалой моей занавеской, бледный, взлохмаченный, мокрый, нагой, хищно спросонок оскалясь очками, олово луж разбивая ногой, слезы пустые глотая зрачками…. В этом городе — снег. В этой комнате — я. К циферблату секундная стрелка примерзла. В неуместное время на свет родились мы. И пойми, что с тобою случилась беда: Фальшивым блеском их не передашь, как без тебя мне холодно и тошно. И о тебе писать я не хочу: Вот человек испытывает страх. Он просто плачет, просто что-то пишет. И комкает бумагу второпях, и в окна обмороженные дышит. И взгляд его рассеян и зловещ, и шевеля бескровными губами, он с полки опрокидывает вещь. И дым под потолком стоит клубами. И он стучится в комнату к другой, и задает нелепые вопросы, терзая свитер правою рукой, а левой — предлагая папиросы. И входит он, и гордую главу роняет к ней на круглое колено. А за окном — бездомность, снегопад. И человек заботится о малом: Но, обложившись ворохом бумаг, он снова пишет, чёркает и плачет. И лбом стекло оттаивая, он зовет ее, вышептывая ямбы. Но только ночь течет со всех сторон на душный свет его безумной лампы. Пока еще в Кузьминках снегопад — беги за ней, скользящей и спешащей. Хватая тьму на ощупь, наугад, дыши в плечо любови уходящей. Пока еще превыше прочих благ в последний раз к руке ее приникнуть — беги за ней, хоть ветер дует так, что ни вздохнуть, ни вскрикнуть, ни окликнуть. И зная, что сведешь ее на нет, — не отставай, беги за нею следом, пока ее скользящий силуэт не станет мраком, холодом и снегом…. Однако ужас в том, что жизнь твоя — лишь цепь освобождений от пустоты — в свободном, но пустом. Проклятый узел рубит только гений. Тебе ж его распутывать. Твой дождь отнюдь не Гебой ветреною пролит. В который раз, прозревший, упадешь. Но руки не заламывают зря. Так падчерицу мачеха неволит. В рассветный сумрак двери отворя, так женщину доверчивую наспех целуют, за любовь благодаря, —. Когда затихнет и ослепнет дом, и на губах — ни стона и ни слова, — как чужд его распахнутый проём! О, как боюсь я зеркала ночного! О, как томится воздухом гортань, как зорки вещи в чутком карауле! Как дыбится моя дневная ткань чудовищем бесформенным на стуле! Я не решусь в упор глядеть туда: Там отраженья комнатные спят. Там — продвиженье пеших или конных теней, спешащих сну наперехват, и мельтешенье веток заоконных. А мы — всего беспомощнее в нем, покуда спим, тихи, простоволосы, в нелепом одеянии ночном принявшие причудливые позы. Так посреди враждебной тишины, плененные его стеклянным зевом, мы все равны, мы все примирены, почти причастны ангельским напевам…. Не бойся же, сомнение тая, когда в потемках, слитых с амальгамой, мелькнет любовь далекая твоя и осторожно скроется за рамой. Не прекословь виденью прошлых лет ведь пустота — страшнейшая из пыток , прими ее бездомный силуэт, как Божий дар, как горестный избыток минувшего — гляди ей вслед светло, но руки к ней протягивать не надо, иначе о разбитое стекло поранишь их — достаточно и взгляда. Не окликай по имени ее — завязнет звук в прозрачном этом слое. За то, что ты отрекся от нее — ты ей навек обязан немотою. Усни, забудься — тени не обнять! Малейший стон твой должен быть подавлен. Иначе в этом зеркале опять ты отразишься плачущим и давним мальчишкою, лежащим на боку, с дрожащей и искусанной губою, взывающим к пустому потолку с безумной и свирепою мольбою. Сквозняк скребется в дверь, щекочет мой замок, скользит по волосам, как в поредевшей кроне. Сегодня я не так ужасно одинок: Оранжевый фонарь кошмарным конвоиром сквозь стекла жжет глаза… Вокруг — такая тишь, которая уже не связывает с миром, а исподволь сулит разлуку и урон. Неужто оттого я так немного значу, что плачу посреди утрат и похорон я только о себе, когда о ком-то плачу?.. Боже, как холодно в мире Твоем! С каждым глотком Твоя чаша бездонней. Словно гагары подбитые, пьем ласковый лед из любимых ладоней. Видишь, уже не хватает мне сил даже взмолиться к Тебе и заплакать. Что же Ты, Господи, детскую мякоть, теплую, в камень во мне превратил? Слабые руки к Тебе возношу. Но ничего от Тебя мне не надо. Я ничего у Тебя не прошу. В небе вечернем, окрашенном в йод, ворон, как черная нитка, снует, перешивающий сумрак во мрак. Бедная женщина, как же я так?.. Рифму ищи, сам с собой говори. С ритма сбивайся, спички ломай. Боже, я зла никому не хотел! Я лишь боялся сплетения тел. Пусть оборвет свою черную нить ворон, меня пожелавший винить. Господи, я не прошу ничего! В брошенном доме блуждает сквозняк. Как же я так и за что же мне — так?.. Так эта ночь нежна, так ливень милосерден. Так бескорыстен плач, так бесконечна тишь. Я руку приложил — ты стала правым сердцем. Почти что не болишь. Я знаю — этот страх к рассвету вновь воскреснет, войдет, как секундант, и спросит: И будет щебет птиц так тяжек и надтреснут, как будто снится им пожизненный февраль. Я жаворонок…нет… я — речью этой жалок. Гортань моя суха, темнее темноты забота о себе: Ты — правое во мне. На свете нет потерь. Я ревновал тебя к сиротству и бездомью — под правою рукой ты вся во мне теперь. Но та рука влажна — от ливня ли, от слёз ли, и крестовиной страх растет в моем окне: Не мучься — ты права под правою рукою. Но справа пустота на тело, как ледник, ползет — я потерплю, я поплотней укрою ее и притворюсь, что это — твой двойник. Так милосерден дождь, что речь моя промокла. Уже словам нужна защита немоты. Не бейся ж так во мне, как бьется дождь о стекла. Не бойся — я с тобой. Но ты… но ты… но ты…. И это объятье, которым тебя от зимы спасаю сейчас, от угрозы ее ледяной, — всего только то, что мы взяли у смерти взаймы, всего лишь отсрочка на время от стужи иной. Покуда мы рядом, у смерти надежный призор. И ангел ее указательным чертит перстом на нашем окне безысходный морозный узор и дверь помечает размашистым белым крестом. Пока не затихла дремучая эта боязнь, теснее прижмись — заклинаю тебя в эту ночь. И так обними меня, будто иду я на казнь, и надо проститься, и больше мне нечем помочь. И нить струится, но спасенья нет. Чернеет небо, дождь холодный сея. Тебе уже не вывести на свет навеки изнемогшего Тесея. Слепую нить проталкивай в иглу, настойчиво нацеленную в сердце. Молись и плачь, над пряжей изнывая. Лишь слабый голос мой хрипит во тьме, себя не узнавая…. Эта ночь древна, словно время о но. Погаси же свет, поспеши раздеться. Отыщи игрушку в своем бездонно потонувшем детстве,. Лишь погаснет свет — опасайся крысы и дневных гостей, оттого что лживы, велики и лысы. Это — злая пасть над уснувшим миром рыбы жирной, местью грозящей, ибо меня мама долго поила жиром этой хищной рыбы. Оттого и снится она, тугими плавниками синими негодуя. По ее же воле горю в ангине сорок раз в году я…. В эту полночь, в эту вьюгу долго, долго снится мне, как по замкнутому кругу бродят стрелки в тишине. Как из плоского бутона две безумные пчелы тяжело и монотонно время пить обречены. Собирать с минуты влажной смертоносный свой нектар. И накапливать протяжный, оглушительный удар. Никто, в себе лелея мрак, не прозревает своевольно. И не бессмыслен мир, но так бывает тяжело и больно Так холодна моя рука поверх чужого одеяла. Так бесконечно далека моя любовь от идеала…. И всё ж мне чудится порой какой-то смутный шорох рядом, как будто кто-то надо мной склонился с предпоследним взглядом. И как бы я ни пал на дно жестокого миропорядка — я верю вновь, что все равно мне суждена его оглядка,. О, как я счастлив осознать, что я еще люблю и плачу, что в этом мире благодать я не меняю на удачу. И задыхаюсь, и молю, и трепещу перед расплатой. И называю жизнь мою то лучезарной, то проклятой. В блистанье солнечного дня, в сиянье лунного разлива он только смотрит на меня то потрясенно, то брезгливо. Душа моя, со мной ли ты еще? Спросонок вздрогну — ты еще со мною. Как холодно тебе, как горячо под смертной оболочкою земною! Ужель была ты некогда верна иному телу? Милая, как странно, что ты могла бы жить во времена какого-нибудь там Веспасиана. Душа моя, была ли ты — такой? Не представляю чуждую, иную. Ко праху всех, оставленных тобой, тебя я, словно женщину, ревную. Душа моя, услышишь ли мой зов, когда я стану тусклой горстью пыли? Как странно мне, что сотни голосов с тобой из тьмы посмертной говорили! И страшно мне — какой ты будешь там, за той чертой, где мы с тобой простимся, и вознесешься к белым облакам иль поплывешь по черным водам Стикса. И там, где свет клубится или мгла, родство забудешь горестное наше… Я не хочу, чтоб ты пережила меня в раю, в заветной лире — даже. И как тебя сумел бы воплотить в безумное и горькое какое творенье? Твой исход предотвратить нельзя мне и бессмертною строкою. Но если нет возвратного пути, то, уходя к неведомой отчизне, душа моя, за все меня прости, что сделал я с тобою в этой жизни. Всю жизнь свою страшась могильной тьмы, страдая, ненавидя и любя, тепло и свет накапливая, мы обречены отбрасывать тебя. Блуждавшая за мною столько лет, ты мне чужою стала, ты — ничья. А я теперь отбрасываю свет, как с двух концов зажженная свеча. Не жалуйся на горький свой урон, и верь, что там, у ночи на краю, тебя возьмет какой-нибудь Харон в свою гостеприимную ладью. Так на прощанье я тебе скажу, когда настанет мой последний день, и я тебя навек освобожу, печальная, отверженная тень. Душа любви моей, из тьмы моей лети! Еще последние остались содроганья. О, как ты, бедная, томилась во плоти гостеприимного страданья! В какую светлую ты рвешься благодать! Как ослепительно сияние разлуки! Что там горит тебе — нельзя мне увидать: Прости мне, милая, что не было пути. Прости бессонные пустые обещанья. Попутным облаком кивни мне на прощанье. Не мучайся, не плачь — она немилосердна. Дыханье затая, прислушивайся к ней. Как будто все в себе ты чувствуешь посмертно: Ты суетен и слаб, а в ней — такая мука… Ты лжешь себе еще об участи иной. Но ты отдашь ей всё: И устыдишься сам ничтожной этой дани. Но в страшные часы ты проклянешь ее. И не найдешь в себе ни слез, ни оправданий, поскольку в ней одной — спасение твое. Ты напоишь себя лишь мертвою водою прощенья и любви, обиды и вины, когда не обделен ты большею бедою, и ею лишь одной уста опалены. И сладким ядом вновь она вольется в уши. Желанною змеей твою ужалит тишь. В глухонемую ночь она тебя задушит, чтоб выжить ей самой. И ты ей всё простишь. Жизнь против стрелки часовой к небытию стремится. Там рыбы с крыльями со мной и с плавниками птицы. А я — все младше под конец. И в дождевом накрапе так страшно молод мой отец в нелепой черной шляпе. По темным водам Стикса вплавь вернется гость из рая, во снах, опередивших явь, подарки раздавая. И наступают времена, похожие на грезы, где, несмышленого, меня целуют прямо в слезы. Всё так туманно, мир так пуст… И всё потусторонней прикосновенья чьих-то уст, дыханий и ладоней…. Всю ночь, всю ночь ты снилась мне с другим. И наяву сильнее сердце билось. И страсть того, кто был тобой любим, вокруг меня, как облако, клубилась. Всю ночь меня сжигал его огонь, едва лишь руки ты к нему простерла. Всю ночь тебя ласкавшая ладонь мне беспощадно сдавливала горло. Так труден вздох был мне, что я на том конце земли ловил твое дыханье, от ласки учащенное… С трудом я обретал померкшее сознанье. И долго, словно рыба на песке, чьи жабры содрогались вхолостую, я мучился, и жилка на виске перегоняла кровь мою слепую. Я открывал глаза на Божий мир и слушал дождь над улицей пустою, и суету проснувшихся квартир, и сердце, пораженное тоскою…. Я уже не верил в чудо, но услышал голос твой: Милый ангел, поздно очень оказался рядом ты. Не страшны мне больше ночи, дни мои не так пусты. Помнишь, как тебя я прежде из последних самых сил в легкой облачной одежде прилететь ко мне просил? Как тебя бы полюбил я! Как бы стало нам светло! А теперь твои мне крылья грудь сдавили тяжело. Улетай же ради Бога! Нам не весело вдвоем. Милый ангел, слишком много света в облике твоем! Слишком позднее свиданье нам сулили небеса. Слишком позднее сиянье обожгло мои глаза. Чт о ты, милый, я не плачу! Даже плакать не могу. Я глаза от света прячу и дыханье берегу. Чт о ты, милый! Я спокоен, отчего ж сам ты плачешь надо мною, крылья на руки кладешь? Что так жалобно приник? Все равно ведь сердце радо, что ты все-таки возник. Ты сдержал ведь обещанье: Пожелай мне на прощанье очень легкой темноты. Я, как милую надежду, отпущу тебя к другим. Влажный край твоей одежды поднесу к губам своим. Спи, родная… Смятенье мое к изголовью прильнуло с мольбою: Заоконный фонарь кружева отрешенно плетет на паркете. Если только твоя тишина не внушала бы мне опасенья! Если все-таки боль нам дана не для гибели, а во спасенье…. Если все-таки выживем мы, если все-таки ангел небесный наши жизни отмолит у тьмы, остановит, безумных, над бездной…. Если только мой голос живой, если все, что сейчас говорю я, не уносится вместе с тобой в беспросветную ночь мировую…. Даже когда ты ждала и звала, плакала, пела, играла со мною, по коридору безумному шла, —. Прижимаясь к стеклу, говорю, приникая щекой к январю, — Бог с тобою! Если хочешь, еще повторю. Позабудь, помолчи, не шепчи, что с тобою — лишь стул и кровать, сигареты и спички в ночи. Там за стеклами — княжит зима. Там зловещая светит звезда, обгоняя в ночи поезда и сводя пассажиров с ума. Здесь с ума не сойти так легко, прижимаясь щекой к январю. А за стеклами там, далеко, где-то женщина спит, говорю. Она дышит во сне глубоко. Ты ничем ей не можешь помочь. Помолись, чтобы стало легко ей не помнить тебя в эту ночь. Снег засоряет мрак, угнетает зренье. Явь убивает сон и окурки множит. Как упоительно это его сомненье, это его смиренье: Спи же, дитя мое, — не совсем угасла. Только совсем замерзла и так ей плохо… Яви не хватит ночи, лампаде — масла, сердцу — тепла, пересохшей гортани — вдоха,. Если метель такая — не то что бесы — даже и ангел взвоет: Только и хочешь выжить, и то лишь, если будет совсем безмолвно и безнадежно …. Разбуди меня в душную ночь! Позови меня тихо, по имени… Помоги мне тоску перемочь. Ключевою водой напои меня…. У реки под названием Тьма, во Тверской затерявшейся области, не своди меня, Боже, с ума! Обещай мне покоя и доблести! Мне совсем уже невмоготу. Все мне чудится страшное самое, будто Тьма подступает ко рту, будто Тьма заливает глаза мои…. Меня душит волною свинцовою! И ее тошнотворная муть от Тебя уже скрыла лицо мое…. И в своем ли я, право, уме? И к чему это все было сказано? Я уже захлебнулся во Тьме. И в спасении было отказано…. Любимая, мне страшно за тебя. Зачем, недуг лелея и любя, об исцеленье думаешь заране? Земную жизнь пройдя всего на треть, зачем в иную пробуешь смотреть, водя пером по их незримой грани?.. Не видя в этом времени пути, сердца свои мы держим взаперти, и опыт нас безвыходности учит: Я плачу, плачу — всё обречено. Я тупо пью холодное вино. И постепенно зреет безразличье во мне к себе, к другим и к небесам, к невыносимым чьим-то голосам, срывающимся на косноязычье…. Но часто всё ж мне кажется — я жив, и в общем хоре голос мой не лжив лишь оттого, что ты на этом свете. И за тебя в ночной моей тоске я помолюсь на странном языке местоимений, слез и междометий. И, может быть, не в том моя беда, что ты со мной не будешь никогда, не в том, что врозь отправимся с тобою мы и туда, чего и мысль, и речь страшатся, от чего не уберечь друг друга ни объятьем, ни мольбою. Но в том беда, любимая, что нам, скорей всего, не встретиться и там, куда глядишь ты так неосторожно. И если тот же холод там и тьма — что остается?.. Не сойти с ума, и жить, когда и выжить невозможно. Не оставляй меня в этой ночи! Не накрывай меня этой лавиной! В черном безумии свет различи: Все мы живем на исходе беды. Все мы идем этим темным туннелем. И неделимые наши плоды на половины бесплодные делим. Господи, как твоя ночь тяжела! Но за чертою ее половинной только б ты выжила, только б дошла, так и оставшись ни в чем не повинной…. Зачем ко мне приник, полубезумный, бедный мой двойник? В пустой ночи страшны твои объятья. Как поздний гость с распахнутой душой, несносен ты, совсем уже чужой. Уж лучше бы упреки и проклятья…. И правда ли, что жив? И голос твой по-прежнему не лжив? Не плачь, родной, не мучайся — я верю, Я даже помню что-то: И как ты был неловок и смешон, одергивая милый капюшон, беря ее за мокрое запястье… Зачем ко мне приходишь ты, такой? Да-да, конечно, — воля и покой. Но это было — счастье…. Я больше ничего уже не жду. Я пережил и дружбу и вражду. Я зло творил с лицом невиноватым. Я всею кожей чувствовал своей, как страх сквозил из окон и дверей и воздух стал удушливым и ватным. Уже я столько горечи вкусил, что мне тебя и выслушать нет сил. Я твоего не стою утешенья. Тебя ведь нет давно!.. Лишь черный дождь на темное окно летит, мое смывая отраженье. Может быть, оттого не должны умирать мы по собственной воле, чтоб на тех не осталось вины, кто не смог защитить нас от боли. Может быть, оттого и должны мы забыть об отравленных чашах, чтобы меньше осталось вины на невольных мучителях наших. И должно быть, затем не вольны мы покинуть земную обитель, чтобы меньше осталось вины и на тех, кто нас гнал и обидел…. Господи, что же случилось со мной? Глохнет душа, утомляется тело. Стало бедою моей и виной все, что ласкалось, и льнуло, и пело. Детство к рассвету подходит к концу. Ты его пьешь, умирая от жажды, видя себя, вопреки мудрецу, в прежнюю реку вступающим дважды. Только вступаешь с иного конца, освободясь от истлевшего платья, мертвую ветвь отведя от лица, теплые руки убрав из объятья. Вслед за собой устремляешься вплавь и в прибывающем утреннем свете вновь попадаешь в постылую явь, словно в свои же забытые сети. Господи, я ничего не могу! Мне не доплыть до свиданья с собой же! Это — меня убивающий свет, ставший бедою моей и виною, неотвратимо сводящий на нет даже родство между мною и мною. От воркованья голубиного я просыпался в это лето, чтоб ощутить себя, любимого тобой, очнувшегося где-то в чужой квартире на окраине, невероятной этой ранью являющей подобье рая, мне дарованного Божьей дланью, столь осязаемой — хоть тронь ее — и столь же не потусторонней… И тело, словно постороннее, еще в тепле твоих ладоней, оглядывал я с удивлением: С невыразимым выражением недоумения и боли, о, не гляди, прошу, из прошлого, из ворожбы и волхвованья, из голубиного, истошного, помешанного воркованья, — не то в ночи опять заплачу я и поцелуями покрою твои тогдашние, горячие, и Божьи длани надо мною…. Всё ненавистней слабых пальцев дрожь. Кр у жится черная музыка, дряхлую мучит иглу. И с обреченностью узника день убывает во мглу. В белом и розовом кто же там, детские слезы лия, слушает песнь о непрожитом? Это — не я. Кто там за окнами в траченном древнею молью пальто слушает песнь об утраченном? Это, мое тошнотворное преображая жилье, — непостижимое, черное льется сиянье твое. И, как всему оправдание в существованье моем, это твое содрогание под неживым острием,. Так светло свершалось отпеванье, точно это было упованье на ему назначенное там … Словно отделенные стеною, целованье клали костяное на чело, открытое устам. Тяжесть гроба сковывала плечи. А ладья плыла уже далече и легка была, как колыбель. И едва ступившего на сушу, целовали мальчика Арсюшу, постелили чистую постель. Желчь и соль душа пила бессрочно. Но такое утро было, точно расцветало новое родство. А внизу средь пения и зноя смертью пахла сложенная хвоя. Свет скользил по желтому лицу. И теряя скорбное значенье, пребывали в странном облегченье и молились Сыну и Отцу. Совсем не ты — а кто-то неживой, с положенной неловко головой, так сжавший губы, словно бы оттуда, из темноты, не смея произнесть блаженную разгадку или весть… Молчи, молчи — я буду верить в чудо. В сиротском сне не мучь меня — невмочь мне видеть, как ты молод в эту ночь: И я слезами жадными давлюсь, и найденным с тобою не делюсь, и, содрогаясь, снова это вижу… Могильный ком, обрушенный во тьму, подступит словно к горлу моему, и детство я свое возненавижу. В моем каком-то старом пиджаке, с обшарпанным портфельчиком в руке, во снах, где рай душа твоя нашла бы, идешь ко мне ты — с горем пополам, и древний дождь стекает по полям твоей нелепой, необъятной шляпы. И, плачущего мальчика, меня ты снова держишь за руку, храня на этот раз уже как бы над бездной. И наблюдаешь с жалостью за мной ты, не вкусивший сладости земной, не обделенный милостью небесной…. На кладбище еврейском в светлый рай тяжелый ветер сор осенний гонит с разбитых плит — приюта птичьих стай. На кладбище, где больше не хоронят,. Сквозь прах и ветер мне не разобрать, не разгадать среди родного мрака, какую ты вкушаешь благодать у Бога Авраама, Исаака…. Благословив свистящий этот серп, сквозь прах и ветер на твоей могиле я лишь шепчу: Не мучь себя виною. Забывайся Моцартом и сном. Жалобно свернувшись на кровати, ты едва ли ветра виноватей, холода и мрака за окном. Легко ль тебе, светло ли? Больше никогда не будет боли. Все уже искуплено с лихвой. Никому не надобно возмездья, если слышен Моцарт и созвездья заживо горят над головой. Я уже смиреннее и тише снега, устилающего крыши. Страшная такая тишина… Будь любима, Господом хранима, и не помни, как неумолимо, непреодолимо прощена. И влажный ужас глаз твоих, волос, и жаркие, смелеющие губы — все это словно заново сбылось, как будто всплыло из бездонной глуби. Как будто есть совсем иная явь, вовек не побежденная судьбою, где, с кровью от себя не оторвав, я в пустоте склоняюсь над тобою…. Я говорил с тобой, а ты уснула. Сырая мгла сгустилась, и всю ночь к окну листва испуганная льнула и, содрогаясь, отстранялась прочь. И в доме, пораженном немотой, малейший шорох чудился мне зн а ком присутствия незримой силы той, что обладала властью над листвой, и правила безмолвием и мраком, и безмятежный сон хранила твой. И силу ту родство мое с тобою, охваченный надеждою слепою, всю ночь, всю ночь просил я уберечь. И темною, бессвязною мольбою была моя очнувшаяся речь. А за окном бледнела синева. И мне казалось, что мои слова услышаны, и будет свет и милость. И мокрая листва всю ночь, всю ночь в окно твое ломилась. И ты спала, дыханье затая. И самый сон твой был мне словно в помощь. И пела радость краткая моя, как сумасшедший жаворонок в полночь…. В поздний час изнеможенья всех бессонных, всех скорбящих, в ранний час, когда движенья крепко скованы у спящих,. Над безумною столицей, восстающей из тумана, наклонясь, как над страницей Откровенья Иоанна, —. В час, когда укрыться нечем нам от родины небесной, — над жилищем человечьим нависая, как над бездной,. Что-то неможется, что-то не спится. Ходит кругами секундная спица — существованья скудеет клубок. Во поле ветер ночной негодует, с полуживою рябиной враждует. Сон твой, как снег новогодний, глубок. В ночи такие, охваченный страхом, стать не хочу я ни духом, ни прахом. Смерти не будет, и я не умру. Прекраснодушны, несчастны и лживы, может быть, мы только начерно живы в этих снегах и на этом ветру. Может, и впрямь наши бедные жизни бережно примут в грядущей отчизне, смоют обиды и снимут грехи. Смех будет радостен, свет будет ярок, И воссияем мы там без помарок, перебеленные, словно стихи. Или и там, за безвестным пределом, невосполнимым зияя пробелом, будет бессрочно кружиться во мгле, будет скитаться невнятный набросок, как неприкаянный тот недоносок , небу не нужный и чуждый земле?.. Тихий твой вздох от меня в полуметре. Что тебе снится при вьюге и ветре? Спи — просыпаться еще не пора. Ходит кругами секундная спица. Ночь, как бессмертие, длится. И невозможно дожить до утра. А ты, душа, не умирая, влетишь в распахнутую дверцу тебе приснившегося рая. А ты сквозь мрак невыносимый впорхнешь в небесное оконце, увидишь свет неугасимый. И, легкие смежая веки, прильну я к ангелу покоя. И боль моя уже навеки утихнет под его рукою. Всего на миг блеснувшее впотьмах, возникшее неведомо откуда… И ангелы уносят на крылах твое несостоявшееся чудо —. И что тебе бессонница моя, и легкий бред, и жалкие глаголы? И темный стыд, и смертная тоска, и память о прощании вчерашнем, и тусклое мерцанье ночника в моем углу, прокуренном и страшном?.. На закате непреодолимого дня, отдаваясь последней надежде, уходил я во тьму, за которой меня ожидали ушедшие прежде. И едва лишь успели вдали небеса милосердным сияньем налиться, — я родные уже различал голоса, узнавал незабвенные лица. Что вы живы — я знал, но представить не мог, как вы молоды здесь и прекрасны. Значит, все совершилось в назначенный срок, и безумные сны не напрасны. С тобою мне расстаться суждено. А в огне иль под землею ты исчезнешь — все равно. Душу ангельские крылья унесут в небесный свет. Ты же будешь тленом, пылью — здесь тебе спасенья нет. Нет и там тебе спасенья — ты не станешь снова мной, если после воскресенья облик я приму земной. Оттого, что в ночь прощанья вопреки твоей мольбе и пустого обещанья дать не в силах я тебе,. Над миром царит покой и благодать. Лишь призрак, созданный Шекспиром, повелевает нам страдать. Не плачь, мой мальчик! Любовью Божий мир объят. И лишь в воображенье Джойса возник нечаянный разлад. А что выдумывает Кафка — пустое! Когда считают пульс толпы, увы, не Моцарт и не Шуберт, — ты знаешь: Но что страшнее во сто крат в ночах бессонных и постылых — душа твоя простить не в силах не ведающих, что творят. И сам ты с головы до пят пронзен презрением и страхом. И, слитый с деревянным прахом, всю ночь Спаситель твой распят. Я вижу вас в жизни земной, бессмысленной и незавидной: В ужасной коляске, знакомый до слёз сапожник торгует шнурками и тяжесть ее колоссальных колес толкает больными руками. Я вижу, как залпом глотая вино, похмельный художник Алфимов рисует в сарае при местном кино афиши для завтрашних фильмов. Как толстая Дора за грязным столом, приемщица нашей химчистки, все пишет и пишет чернильным пером какие-то скучные списки. До худшего дня, до могильной поры в убогой и тусклой отчизне вы крест свой несли, а иные миры вам даже не снились при жизни. За то, что грядущую участь свою вы видели в образах тленья, — посмертною родиной в черном раю дарован вам сон искупленья. Покуда кружит в негасимых лучах над вами мучитель крылатый, — я, маленький мальчик, в бессонных ночах, беспомощный, невиноватый,. Я вижу, как в древнем своем пиджаке и в мятой соломенной шляпе, со старой пластинкой в дрожащей руке приходит он вечером к папе. И спор их о роли Голанских высот так жарок и так нескончаем, что лишь иногда он до рта донесет стакан с остывающим чаем. Я вижу, как музыкой преображен, забыв разговор бестолковый, по комнате медленно кружится он под легкий мотив местечковый. Он медленно кружится тысячу лет, попавший в нетленное время. И лампочки нашей немеркнущий свет струится на лысое темя. Когда же там звук нарастает иной, подобный далекому вою, когда его там накрывает волной протяжною и духовою,. И, может быть, он меня видит сквозь тьму, молящего о милосердье, о том, чтобы дали остаться ему в его музыкальном бессмертье. Там, в детстве, она застревает в дверях: Там скоро мне пять, ей — четырнадцать, но мы, как однолетки, играем. И пес наш дворовый, истлевший давно, за нею кидается с лаем. Там гости за скудным столом говорят и пьют невеселую водку. Я вижу, как теплой струей лимонад течет по ее подбородку,. Я верю, дитя, — среди этих высот, за то, что была ты безгрешной, твоя красота расцветет и спасет нас всех для отчизны нездешней. Но яростный ветр не доносит сюда — какую б ни выплатил дань я — ни скрежет возмездья, ни трубы суда, ни тяжкий глагол оправданья. Здесь только, терзая мой немощный слух, за окнами поезд грохочет. И бьется во тьме неприкаянный Дух, и плачет, и дышит, где хочет. В неутомительном усердье, в одно счастливое мгновенье я выхватил тебя у смерти и заключил в стихотворенье. Ты в нем живешь, не умирая. Тебе не будет и не надо ни ослепительного рая, ни искупительного ада. Твой краткий день я сделал вечным, бесплотной тьме не отдавая. И под сачком бесчеловечным ты будешь биться, как живая. Я сегодня в слезах проснулся. Был глухой предрассветный час. Мне приснилось, что ты вернулся и поставил чайник на газ. Не видением из былого ты явился в родной предел — просто кончилась смерть, и снова ты за нашим столом сидел. Все с тобою, как прежде, было: Вот очки твои, вот кровать. Каково будет мне и маме во второй раз тебя терять? Если даже здесь неизвестность скрыла завтрашний день, то как отпустить тебя в эту местность, в неразгаданный этот мрак? Для чего тебе эти кущи, если с мамою нас там нет? И зачем тебе этот бьющий бесконечный слепящий свет,. В полночный час средь мертвой тишины созвездия, горящие во мраке, душе все так же чужды и страшны, как при Иакове и Исааке. И роза, расцветающая вновь, и радуга на влажном небосклоне все так же лгут про счастье и любовь, как при Веспасиане и Нероне. И, полное обиды и тоски, беспомощное, маленькое сердце, изнемогая, рвется на куски все так же, как при Дарии и Ксерксе. Когда душою правит бред — ей никаких не нужно истин. Ее томит и мрак, и свет, ей даже воздух ненавистен. Она не хочет ничего, полна такого отвращенья, что, Господи! Душа в телесной клетке бьется, обиды горькие выносит, во тьме обыденной хлопочет. Но к вечности уже не рвется, и вечности уже не просит, и вечности уже не хочет. В пространстве, где тепла не стало, дыханье расцветает пышно, морозный ветер сердце студит. Но музыка уже устала, и музыки уже не слышно, и музыки уже не будет. В глубинах городского ада кричит рассерженная галка, автомобиль ревет протяжно. И ничего уже не надо, и ничего уже не жалко, и ничего уже не страшно. Автомобили, улицы и лица — в чаду, в бреду, в кошмарной круговерти — все это будет длиться, длиться, длиться, все это не окончится до смерти. Не вырваться… Всегда одно и то же: И мне порою кажется, о Боже, они мне будут сниться и в могиле. И я все те же каменные зданья увижу вместо райского сиянья. И я все тот же дикий рев мотора услышу вместо ангельского хора. Душа моя, ударили морозы, цветы увяли, опустели гнезда. И ветер пламя рвет из папиросы, уносит ввысь и зажигает звезды. И падает холодный отблеск синий на нашу жизнь, на все, что мы любили. И медленно ложится черный иней на парапеты и автомобили. И зная, что не вырваться из плена, я чувствую остывшей кровью всею, о чем поет железная сирена блаженному от горя Одиссею. В который раз прошу: Но вновь и вновь дыханием из уст пощады просит слабое земное, и умоляет каждый Божий куст в слезах осенних: Ничто в ответ тебе не отзовется. И сердце затихающее бьется, как мотылек в бесчувственной горсти. Я умирал на гребне января, и холод, наступивший наконец-то, все окна в доме настежь отворя, увел меня в пожизненное детство… 3 И я тогда не умер. Он лишь на шаг продвинулся — не дальше… 4 Кто ж эту ночь на боль короновал? В блаженном сне еще не смыслю ничего. Мне вяжут варежки из шарфа твоего. И мы с тобою коротаем карантин в одной из длительных, медлительных ангин. О, не волнуйся так — ведь я тебя люблю. Я наблюдаю за тобою — я не сплю. Игрушки тоже наблюдают за тобой — ты машинально их таскаешь за собой. И медлишь в кухне, дожидаясь в темноте, покуда чайник содрогнется на плите. Я наблюдаю за тобой — мне невдомек, зачем жуешь ты одноглазый огонек. И улыбаюсь я тебе из пелены моей ангины — удивительной страны где так нежны твои шаги из-за дверей под состраданье этих плюшевых зверей. Ты шепчешь весело, глотая анальгин: Подушку влажную с усилием поправь. Я снова мучаюсь бессонницей впотьмах на отвратительных вагонных простынях. В дремучем поезде, за тридевять земель, Я снова падаю в холодную постель. В дремучем поезде шепчу уже едва: Однако ужас в том, что жизнь твоя — лишь цепь освобождений от пустоты — в свободном, но пустом пространстве: В который раз, прозревший, упадешь туда, где о помилованье молят. В рассветный сумрак двери отворя, так женщину доверчивую наспех целуют, за любовь благодаря, — и тем к себе приковывают насмерть. Так посреди враждебной тишины, плененные его стеклянным зевом, мы все равны, мы все примирены, почти причастны ангельским напевам… 2 Не бойся же, сомнение тая, когда в потемках, слитых с амальгамой, мелькнет любовь далекая твоя и осторожно скроется за рамой. Отыщи игрушку в своем бездонно потонувшем детстве, где размытый врач удаляет гланды, умоляет: Так бесконечно далека моя любовь от идеала… И всё ж мне чудится порой какой-то смутный шорох рядом, как будто кто-то надо мной склонился с предпоследним взглядом. И как бы я ни пал на дно жестокого миропорядка — я верю вновь, что все равно мне суждена его оглядка, что всех нас ждет его ответ, быть может и невыразимый, что нас зальет какой-то свет, быть может и невыносимый. Не помнить ни о ком. Сойди на нет, умри в своей мольбе — никто, никто не вспомнит о тебе. На улице — черно. Промокший тополь тычется в окно. Но и под страхом смертного конца не повернуть любимого лица ни окликом, ни стоном, ни стихом. Лишь сердце бьется в воздухе глухом. Мертвые письма твои ворошить. Боже, каким я бесчувственным стал! Как от себя я смертельно устал! Чаще, все чаще в мучительном сне белый челнок приплывает ко мне. Не возмущая поверхности вод, по отраженному небу плывет. Машет оттуда мне черным веслом сгорбленный горьким своим ремеслом новый мой спутник, спокойный на вид. Ветер лохмотья на нем шевелит. Я его жду на пустом берегу, желтую тень окуная в рек у , не оставляя следов на песке, с медной монетой в холодной руке. Только совсем замерзла и так ей плохо… Яви не хватит ночи, лампаде — масла, сердцу — тепла, пересохшей гортани — вдоха, чтобы я вас — продолжить, и комом к горлу что-то подступит тяжко, немилосердно… Видно, не нужно время тому глаголу, если не повторить нам его посмертно. Ключевою водой напои меня… У реки под названием Тьма, во Тверской затерявшейся области, не своди меня, Боже, с ума! Все мне чудится страшное самое, будто Тьма подступает ко рту, будто Тьма заливает глаза мои… Защити меня! И ее тошнотворная муть от Тебя уже скрыла лицо мое… И в своем ли я, право, уме? И постепенно зреет безразличье во мне к себе, к другим и к небесам, к невыносимым чьим-то голосам, срывающимся на косноязычье… Но часто всё ж мне кажется — я жив, и в общем хоре голос мой не лжив лишь оттого, что ты на этом свете. Руки в крыла, в короткой ночи с тобою Были — одно, теперь остаемся двое. Ночь наступает долгая и чужая, сея безумье, память уничтожая. Плачу, не знаю — ангел ли в самом деле? Уж лучше бы упреки и проклятья… Откуда ты? Но это было — счастье… Я больше ничего уже не жду. И, как всему оправдание в существованье моем, это твое содрогание под неживым острием, это мое на мгновение соединенье с тобой средь мирового затмения и глухоты мировой. На кладбище, где больше не хоронят, вот здесь твоя могила родилась вблизи чужой — забытой и ум е ршей, где я к тебе приник в последний раз, не веривший и плакать не умевший. Сквозь прах и ветер мне не разобрать, не разгадать среди родного мрака, какую ты вкушаешь благодать у Бога Авраама, Исаака… Благословив свистящий этот серп, сквозь прах и ветер на твоей могиле я лишь шепчу: Над безумною столицей, восстающей из тумана, наклонясь, как над страницей Откровенья Иоанна, — не блаженный вестник рая и не дух, что послан адом, не храня и не карая, смотрит он печальным взглядом, смотрит с ангельского неба в нашу ночь, и в этом взгляде нет ни ярости, ни гнева, ни любви, ни благодати. Соседи в валенках в снегу глубоком. Замок дыханием отогревая, отец у белого стоит сарая. И куры белые в снегу упорно клюют незримые мне сверху зерна. А в доме печь полна теплом и светом. Заслонка звонкая играет с ветром. Все было так всегда и будет завтра. Отец на кухне мне готовит завтрак. Рукой с прожилкою голубою хрустит яичною скорлупою — такой же белой на его ладони, как снег за окнами на голой кроне, такой же белою, как эти хлопья на светлом мраморе его надгробья. Как часто в сны мои придя из рая, ты вновь у нашего стоишь сарая. Не открывается на двери белой замок заржавленный, заледенелый. Напрасны бедные твои старанья: Напрасно к ангелу, который рядом, ты обращаешься с молящим взглядом. Крылом сияет он белоснежным, с лицом беспомощным, безнадежным. Пока в обратный путь бездонным снегом за белым ангелом идешь ты следом — я в дикой темени тебя теряю, подвластный времени и чуждый раю. Земную жизнь пройдя до половины, я плачу горестно, непоправимо в ночном беспамятстве, во сне глубоком, как мальчик маленький у наших окон. Оттого, что в ночь прощанья вопреки твоей мольбе и пустого обещанья дать не в силах я тебе, и простого утешенья для тебя мне не найти, — ты за все свои лишенья, бедное, меня прости, чтоб не так невыносимо в смертный миг, в бессмертный час пела арфа серафима, разлучающая нас. Покуда кружит в негасимых лучах над вами мучитель крылатый, — я, маленький мальчик, в бессонных ночах, беспомощный, невиноватый, вас вижу и плачу, и нет моих сил к нему обратиться с мольбою, чтоб дал вам забыться, чтоб вас не будил своею безумной трубою. Когда же там звук нарастает иной, подобный далекому вою, когда его там накрывает волной протяжною и духовою, и темный над ним разверзается свод, как будто бездонная рана, и гневное пламя с поющих высот, с небесного хлещет Голана, — я здесь заклинаю незримую власть, недетским охваченный страхом, чтоб в то измеренье ему не попасть, где станет он пеплом и прахом. Я вижу, как теплой струей лимонад течет по ее подбородку, и как ее кутают в страшный платок и шепчут о ней: И зачем тебе этот бьющий бесконечный слепящий свет, мельтешенье теней бесплотных, не тоскующих ни о чем, безучастный крылатый отрок с беспощадным своим мечом?..


Польза фисташек для мужчин
Чемпионат аргентины примерас метрополитана турнирная таблица
ПОЭТ КАТАСТРОФИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ. Памяти Игоря Меламеда — Екатерина Иванова
Расписание автобусов кушва нижний тагил 116
Где скачать русский торрент
Презентация зож в детском саду
Как украсить комнату на день рождения фото
Т спот тест волгоград
Схемы игрушек из картона
Как завернуть сосиску в тесто восьмеркой фото
Как соотносятся понятие договори сделка
Где на ваз
Игорь Меламед: Вся настоящая поэзия – это разговор с Богом
Избавиться от угрей раз навсегда
Две руки в жопе одновременно
История изготовления одежды
Саламандра обувь официальный сайт каталог спб
Понятие юридического лица правоспособность юридического лица
Журнальный зал
Полезные свойства черного перца
Табельный номер в приказе
Давайте делать паузы в словах машина времени
Modelsp ru каталог товаров
Sign up for free to join this conversation on GitHub. Already have an account? Sign in to comment