Skip to content

Instantly share code, notes, and snippets.

Show Gist options
  • Save anonymous/5abb9d60dda19cb0ef1aff63c2e27bbf to your computer and use it in GitHub Desktop.
Save anonymous/5abb9d60dda19cb0ef1aff63c2e27bbf to your computer and use it in GitHub Desktop.
Трубецкой учение о логосе в его истории

Трубецкой учение о логосе в его истории


Трубецкой учение о логосе в его истории



Оглавление
Учение о Логосе в его истории
Электронная библиотека


























Учение о Логосе в его истории. Каким образом христианство усвоило это понятие для выражения своей религиозной идеи и насколько оно в действительности ей соответствует — вот исторический и философский вопрос величайшей важности, которому посвящено настоящее исследование. Греческое просвещение и христианство лежат в основании всей европейской цивилизации; каково внутреннее отношение этих двух начал? Логос — Смысл мира. Логос, которой открылся мысли древних философов и Которого Церковь знает как своего Жениха. Он — Начало мира, разумное, благое и любящее, при Понтийском Пилате распятое за ны. Трубецкой идет вслед раннехристианским апологетам и Святым Отцам учившим, что философия для эллинов была детоводителем ко Христу, как для евреев — Ветхий Завет. Жанр этой работы трудно определить. Основа конечно — история философии, но и богословия тоже. Трубецкой очень много места уделяет религиозному контексту он стал бы прекрасным религиоведом, если бы захотел. Много места занимает библеистика: Если говорить о содержании, Трубецкой последовательно рассказывает о том, как Логос понимался в античной философии, у Филона, в гностицизме, в Ветхом и Новом Завете. В эту книги вошли: Учение о логосе в его истории. В квадратных скобках - примечания автора, в фигурных - издателей. Понятие Логоса связано с греческой философией, в которой оно возникло, и с христианским богословием, в котором оно утвердилось. Это мнение высказывается в связи с отрицательным отношением к греческой философии, в связи с отрицательным отношением к умозрению вообще. И оно высказывается в связи с новейшим антидогматическим взглядом на христианство, согласно которому оно есть нравственное учение по преимуществу, а евангелие Христа есть лишь евангелие совершенной морали, обнимающей отношения человека к Богу и ближним. Верно ли такое понимание христианства? Нам кажется, что историческое исследование идеи Логоса, которая проникает уже в первое и наиболее чистое выражение христианства, в Новый Завет, поможет нам осветить этот вопрос. И далее, справедливо ли отрицательное отношение к греческой философии, к умозрению вообще? Нам могут заметить, что это уже вопрос оценки, который не может быть решен путем чисто исторического исследования, а должен составлять предмет самостоятельного. Но, как мы думаем, лишь историческое исследование может дать материал и основание для правильной философской оценки. Идея Логоса, всемирного, божественного Разума, зародилась в греческой философии. И тем не менее, есть ли эта идея лишь результат отвлеченного умозрения, которое произвольно гипостазирует разум, как свое начало, и, отправляясь от формальной всеобщности логического понятия, признает универсальный Логос всеобщим божественным началом мира? Есть ли эта идея Логоса лишь результат беспочвенного отвлечения, или же она есть также результат реального, духовного, нравственного опыта, пережитого и продуманного человечеством? Чтобы ответить на эти вопросы, мы должны обратиться к истории. Мы должны сперва рассмотреть идею Логоса в ее возникновении в связи с развитием греческого умозрения, а затем — те главнейшие факты, которые послужили основанием для христианского учения о Логосе, т. В этом состоит наша задача. Отрицательное отношение к умозрению, сменившее собою крайнее увлечение отвлеченной философией первой половины нашего века, начинает уступать место критическому изучению. Но все же в общем господствует. История философии, история идей должна их рассеять, и беспристрастная мысль должна признать необходимость умозрительной философии. Имеет ли разумный смысл и разумную цель вся человеческая деятельность, вся история человечества и в чем этот смысл или цель? Имеет ли, наконец, разумную цель весь мировой процесс, имеет ли смысл существование вообще? Это не умозрительные вопросы, это самые важные практические, нравственные вопросы. Положительная наука не может и не берется их решать, но это еще не значит, чтобы они могли быть разрешаемы только верою, без мысли. Ибо там, где спрашивается о цели нашей деятельности и о разумном смысле нашего существования, там разум имеет голос. Всякая разумная, сознательная человеческая деятельность заключает в себе подразумеваемое утверждение скрытой цели человеческого бытия, молчаливое признание того, что это бытие имеет положительный смысл и цель для меня или для других, — цель, достойную желания. Без такой цели бессмысленна жизнь всех и каждого, бессмысленна история, бессмыслен самый наш разум, как случай всеобщей бессмыслицы и как одно из средств для поддержания нашего бессмысленного существования. Без такой цели нет прогресса в калейдоскопе явлений, в эволюции мира и человека, нет добра и зла, нет никаких норм вообще, даже логических норм, ибо для деятельности самого разума исчезает разумное основание. До известной степени сам человеческий разум одним фактом своего существования протестует против такого всеобщего отрицания разума. Я мыслю, значит, есть смысл хотя бы в моем мышлении, есть разумно—обоснованная деятельность хотя бы в сфере моей личной жизни. Но, спрашивается, что значит мой разум и какое место занимает он в общей природе вещей? Есть ли он лишь случай всеобщего неразумия, дитя хаоса, случайно зародившееся. Есть ли разум начало и конец мира или же — простой эпифеномен ничтожной части мирового движения, незначительный и случайный эпизод бессознательного и бессмысленного, механического процесса? Ясно, что это не простой вопрос умозрения, а жизненный вопрос о судьбе человека и всего человечества. Среди возрастающего неверия наших дней мы находим мало последовательных и безусловных атеистов. Без признания такой цели нельзя говорить о поступательном движении, о прогрессе человечества, а признание такой высшей и всеобщей разумной силы предполагает своего рода веру в Провидение. Это есть либо объективная провиденциальная цель, положенная человеку волею Творца, либо же цель, которую сам человек ставит себе и своим ближним: Быть может, впрочем, эта цель есть вместе объективная и субъективная, не только положенная человеку, но и предзаложенная в нем, в его духе или разуме. Возможен и такой синтез: Но какова бы ни была конечная цель человека и человечества, человеческий разум не может уяснить ее себе, а следовательно,. Есть область, в которой прогресс несомненен, — область разума и познания; здесь человечество идет к одной определенной и ясной, достойной цели — к истине, и знание дает ему все бульшую и бульшую власть над природой; распространяясь в массах, оно просвещает, возвышает, освобождает их, объединяет человечество единой культурой. Но разве наука может составлять конечную цель человечества? Разве может она сама по себе дать человеку полноту блага духовного и телесного, преобразить человека и вполне подчинить ему природу? Если нет, то не в ней высшая цель человечества. Человек не может мыслить свою судьбу независимо от судьбы человечества, того высшего собирательного целого, в котором он живет и в котором ему раскрывается полный смысл жизни. Индивидуальный человеческий разум развивается и овладевает собою лишь в общении с другими существами; лишь в таком общении он научается слову, которое есть для него не только способ выражения мысли, но и способ мышления, самообъективирования мысли; только в общении с ближними человек становится разумным существом, актуально отличным от бессловесных, и убеждается во всеобщем логическом значении своего разума. Конечно, самое общение людей предполагает в них потенциальную разумность, способность взаимного понимания; но разум действительный, актуальный, слагается лишь в обществе и через общение. Поэтому общество не может рассматриваться как случайная сумма или внешний агрегат человеческих личностей. Его члены взаимно предполагают друг друга, и если бы не существовало общественного целого, то не могло бы существовать и этих членов как разумных личностей, — могли бы быть лишь животные особи человеческого вида. Но вместе с тем общество не есть и простой естественный организм, в котором части соединяются по бессознательным физическим, химическим и биологическим законам: С одной стороны, оно заключает в себе органическую, родовую основу личной жизни, а с другой — оно есть сверхличное, разумное, нравственное целое, продукт собирательного разума. На низших ступенях общественного. Таким образом эволюция личности и общества и их разумный прогресс взаимно обусловливают друг друга. Какова же цель этого прогресса? С эмпирической точки зрения видимой целью истории является созидание совершенного общества; общественные союзы, появляющиеся от начала, вступают во взаимное столкновение, в общую борьбу за существование, в которой выживают наиболее прочные, сильные, жизнеспособные организации, наиболее солидарные, разумные и культурные. И таким путем возникают государства. Государство есть сверхличное нравственное существо, воплощение объективного, собирательного разума: Разумная цель человечества не может заключаться в бесконечном порождении борющихся, враждующих государств, чудовищных левиафанов, соперничающих в величине и разрушительной силе и пожирающих друг друга. Великое Существо будущего, истинное земное божество или божественное общество, должно объять все человечество и осуществить царство разума, мира и свободы. Оно одно может служить конечною целью человечества во всем его целом, и к ней идут народы в общекультурной работе своих государств, в своих войнах, союзах, революциях и реформациях, в своей промышленности, технике, искусствах и науке. Уже теперь человечество перестало быть отвлеченностью и стало реальною величиною, все части которой находятся в взаимной зависимости, во все более и более деятельном экономическом и политическом взаимодействии между собою; уже теперь ни один народ не замыкается в узкие рамки национального существования, но живет и действует в одной всемирной политической арене; уже теперь одна общеевропейская культура с каждым днем сильнее и сильнее утверждает свое нераздельное. Конечное единство разумеется еще весьма далеко. Несмотря на возрастающее общение и сближение народов, на усиливающуюся зависимость, их вражда обостряется, их вооружения становятся все более и более грозными, хотя самая опасность истребления будит всеобщую жажду мира и вызывает потребность в разумной всечеловеческой организации, обеспечивающей такой мир. Но если бы конечная цель человечества лежала столь же далеко от настоящего, как это настоящее — от того дикого первобытного состояния, с которого человечество начало свой путь, то и тогда человечество достигло бы своей цели. Те, кто верят в прогресс и в разум, видят в муках человечества родовые муки и верят, что оно породит из себя всечеловеческое Великое Существо, которое осуществит в себе конечный идеал. С такой точки зрения работа народов представляется как теургическая работа, а исторический процесс как длинный и мучительный теогонический процесс, завершением которого должно быть рождение последнего, высшего божественного зона мира. Древние теогонии указывали начало этого процесса в хаосе и тьме, из которых родились и первые боги народов; он протекает через ряд эонов, через поколения борющихся богов, исполинов и чудовищ, которые побеждали друг друга, царствовали и падали, сменяя друг друга во власти над миром. В этих образах, общих стольким народам, заключается как бы естественный апокалипсис человечества. Народы олицетворяют себя в своих богах, и апокалиптика видит их в образе чудовищных многоголовых зверей, воюющих между собою. Кто победит в последней борьбе? Светлые боги европейцев, победившие титанов Востока и поделившие между собою мир? В каком образе явится Великое Существо грядущего человечества? Как далеко ни ушли мы от древних апокалипсисов и теогоний, эти вопросы стоят перед нами. И это не праздные гадания об отдаленном будущем, это нравственные вопросы настоящего. Есть ли левиафан Гоббса, левиафан государства, все равно, национального или всемирного, высшая и окончательная форма человечества, его истинная и конечная цель? Неужели он есть земное божество, которому могут и должны приноситься в жертву гекатомбы народов? Что даст человеку такой левиафан, кроме увековеченья его гнета и рабства? Его сила не упразднит внутренней розни, не создаст братства людей; его мудрость, его просвещение и знание, чудеса его искусства и техники не преобразят человека, не победят зверя в человеке, не избавят человека от его духовных и телесных немощей, болезней и смерти и, главное, не искупят страданий и жертв истории, гибели прошлых поколений. Но, с другой стороны, может ли человечество надеяться на нечто большее и лучшее? Осуществим ли идеал Церкви Христовой, идеал царства Божия на земле — единого, блаженного всечеловеческого тела, идеал одухотворенного, преображенного человечества, в котором воплощается Божество истины и любви? Такой идеал, бесспорно, достоин желания и для человека, и для человечества, заключая в себе искупление от всех зол. Но соответствует ли он нашей природе, достижим ли он, составляет ли он возможную и действительную цель, общую, конечную цель человечества, — это зависит от того, истинно ли христианство и есть ли Христос действительное откровение живого смысла мира — его Логос или Слово. Ибо для осуществления такого идеала недостаточно еще ограниченного господства разума и добра в человеке, — нужно, чтобы разум и добро господствовали во вселенной. Разум дает господство человеку, и разумом человек побеждает природу. Но господствует ли разум в мире, в самой судьбе человека, и может ли ограниченный, формальный ум человека обратиться в актуальный. Но если начало мира есть хаос и ночь, то и конец его — в хаосе и ночи, и в настоящем они должны господствовать. Хаос сам из себя родил сознание и разум в процессе своего движения; ночь сама из себя родила свет,. Как случай хаоса и ночи, свет сознания, разум, никогда не может победить окончательно хаос и ночь — темную, бессознательную основу существования. Рассудок вооружает этот инстинкт и служит особи в борьбе за существование, в сложном приспособлении к среде; он служит орудием для успешного достижения тех целей, которые преследует особь под внушением своих инстинктов и поскольку он развивается и сохраняется в смене поколений посредством естественного отбора, наследственности и воспитания. Но, освобождая особь от чрезмерного гнета жизненной борьбы, он и сам на известной ступени своего развития освобождается от своей служебной роли, от своей чисто технической, прикладной деятельности: И там, где произошло такое освобождение, где рассудок перестает служить слепому инстинкту — теоретическое познание и размышление неизбежно должны привести его к сознанию бесцельности, неразумия, несчастия человеческого бытия. При таком сознании конечною целью человека или объединенного человечества может быть лишь самоупразднение и борьба. Надежды на положительное торжество разума в действительности быть не может; остается только отрицание жизни, проповедь пессимизма, пробуждающего человечество от его иллюзии, от сна земного существования. Это два миросозерцания, положительное и отрицательное, из которых первое примыкает к христианству и второе — к индийской философии и буддизму. В настоящем труде мы хотим рассмотреть происхождение первого из них — того, которое признает разум как сущее всемирное и сверхмирное начало. Быть может, оно в самом себе заключает свое оправдание: Мы говорили уже, что всякая разумная человеческая деятельность предполагает веру в разумную цель человеческой жизни, и мы убеждены, что философский анализ нашего разума, нашего опыта, наших познавательных процессов, всего нашего сознания оправдывает нашу веру в разум и приводит нас к обоснованному идеализму. Идея высшего, универсального Разума возникает из умозрения, приходящего к сознанию своего высшего начала, — из необходимого развития философской мысли, спрашивающей себя о смысле жизни, о смысле существования. Но вместе с тем, как мы надеемся доказать и как это показывает христианство, она и есть результат подлинного нравственного опыта, пережитого, сознанного и продуманного человечеством. Без такого опыта умозрение оставалось бы отвлеченным и беспочвенным, не проникло бы в убеждение людей; без умозрения самый опыт не был бы продуман и усвоен разумом человека. В данном случае мы имеем дело с одной. Поэтому мы должны поневоле ограничить нашу задачу теми вопросами, которые мы поставили вначале: И эта задача, несмотря на множество крупных и превосходных исследований, ей посвященных, представляется настолько великой и сложной, что было бы странным и дерзким заявлять притязание на ее окончательное решение. Историческое самосознание человеческой мысли не может быть делом отдельных ученых или философов; оно есть результат великой и неустанной собирательной работы, и самое скромное участие в ней вознаграждается сознанием значения и плодотворной силы этого общего труда. Учение о логосе в связи с развитием греческого умозрения до эллинистической эпохи. Понятие Логоса имеет многовековую историю не только в греческой философии, но и в самом греческом языке [1]. Но мало—помалу такое отношение радикально изменяется: Детская мысль тешится мифами [5] ; в период умственной зрелости миф отходит всецело в область предания, поэзии или вымысла. Прежнее словоупотребление остается отчасти у трагиков, в поэзии. Мифическое миросозерцание поэзии сменилось прозой трезвой мысли [7]. Но и в философии смысл этого термина установился не сразу и подлежал до конца значительным колебаниям. В общем, однако, и в философии совершился процесс, аналогичный тому, который произошел в языке. Слово, заключающее в себе. Оно стремится понять вселенную в ее единстве — в отличие от видимого множества явлений. Это — дальнейшая ступень отвлечения: Истинное слово, или мысль, вполне соответствующая истине, отождествляется со своим предметом: Поэтому истинное слово, или истинная мысль, не имеет никакого содержания, кроме сущего, и заключает в себе лишь перечисление отвлеченных логических признаков единого сущего его неизменности, вечности, единства и т. Явления немыслимы как нечто абсолютно—существующее. И поскольку существует только сущее, тожественное себе самому в своих логических определениях, весь видимый мир есть область небытия. Отвлеченная мысль противополагается действительности, как единая истина; логическое понятие в своем диалектическом развитии упраздняет действительность — важный момент в развитии идеализма, в истории Логоса. Или, быть может, он просто не. Несмотря на все громадное свое значение, попытки эти, очевидно, не могли увенчаться конечным успехом: Философ различает между материальным и нематериальным началом сущего и определяет последнее по аналогии человеческого разумного духа. Так определяется впервые понятие универсального разумного начала. Но философ не называет этого начала логосом: Он приходит к нему из рассмотрения внешней природы, не из анализа логических процессов [9]. Гармония вселенной обусловлена мерой и числом, математическою пропорциональностью. Человеческое знание не достоверно, — ни чувства, ни ум не дают нам познания истины. И если бы даже истина была достижима и познаваема, она не могла бы передаваться в словах. Раз объективной истины нет и человеческий субъект является мерою всех вещей, — есть. Таким образом, слово сделалось самостоятельным предметом изучения. В противоположность софистическому логосу он не проповедовал возвращения к старым мифам и мифологическому миросозерцанию. Но это слово есть не только субъективный принцип человеческого рассуждения, человеческого рассудка: Разумное поведение есть истинное, справедливое и в то же время благое поведение, дающее человеку конечное благо, именно потому, что разум есть универсальное начало, сообразно которому устроено все сущее. Ты знаешь, однако, что твое тело заключает в себе небольшую частицу земли и влаги, которые сами по себе столь велики и обширны; ты. Разум есть принцип науки, начало всякого знания; и он есть принцип истинного поведения, практической деятельности человека в личной и общественной жизни. Наконец, познавая его в его внутренней универсальности, мы понимаем его как объективное метафизическое начало. Философия понятия пришла к философии разума. Рассмотрим, каким образом это случилось. Она возбудила ряд новых проблем, имевших принципиальное значение. Прежде всего если начало человеческого знания и разумной деятельности заключается в понятии, то что такое самое понятие? Чем является оно по отношению к человеческому разуму и ко всей познаваемой действительности? Понятие есть отвлечение человеческой мысли, которому в действительности ничто не соответствует. Весь секрет мегарской диалектики состоит в отвлеченном утверждении того или другого общего понятия, которое в своей отвлеченности не допускает никакого конкретного сочетания с другими понятиями или представлениями. Предметом отвлеченного понятия может быть только абсолютная отвлеченность: В окружающем нас действительном мире не существует никаких отвлеченностей; в нем нет ничего, что соответствовало бы общим отвлеченным понятиям: Вещи не подлежат общим понятиям или определениям: Итак, с одной стороны, понятие есть исключающая всякое представление отвлеченность, с другой — лишь описание или пояснение индивидуального представления. В обоих случаях логическое знание невозможно: В первом случае действительность диалектически отрицается во имя понятия; во втором — общее понятие отрицается в пользу отдельных единичных представлений. Как всеобщее может относиться к частному, сочетаться с индивидуальным? Платон, по—видимому, сознавал заключающуюся здесь проблему. Но как разрешает он ее сам? Самые понятия тождества, различия, сходства, величины, единства, множества и пр. Но если общие понятия являются результатом особых умственных актов, самодеятельности нашей разумной души, то как приложимы они к отдельным вещам, которые мы воспринимаем посредством чувств? Такая идея есть объективный предмет понятия: Вещи или явления определяются по своему виду и роду: Другой вопрос, как относятся идеи к понятиям разума, к нашей мысли? По—видимому, всякая идея, т. Идея есть объективная мысль , которая признается невещественной реальностью, разумною творческою силою. Мир идей заступает место внешнего мира; природа мыслима, познаваема лишь постольку, поскольку она отражает в себе мысль, воплощает в себе мысль. Чтобы оценить хотя бы исторически все значение этой философии, надо отдать себе отчет в глубоком ее основании: Нашей субъективной мысли соответствует объективная мысль, или идея: Пусть природа вещей непроницаема для нашей мысли: Но мир явлений не представляется нам абсолютно непознаваемым: Общие роды и виды, общие законы, отношения, общие качества и свойства вещей существуют не только в нашем уме, в наших произвольных гипотезах и классификациях, но и в действительности, в природе. Всякое чувственное качество, которое мы приписываем вещам как объективное свойство или силу напр. Все чувственное предполагает чувственность. Мы можем мыслить только мысли, чувствовать только ощущения или состояния чувствующего существа. И потому, если мы признаем независимую от нас реальность чувственной природы или объективность нашего познания и восприятия, — мы невольно должны допустить в природе осуществление. Но несмотря на Rp. Замечательно, что это различие сознавалось и позднейшими платониками. Разумность или идеальность есть самое существо идей, и они делают разумным то, чему они сообщаются. Вся деятельность и усилия ума, вся его диалектика направлены на то, чтобы освободить ум, отвлечь его от всего чувственного, дабы посредством отвлеченных понятий возвыситься до созерцания чистой мысли, составляющей их содержание. Но самое Единое есть объективная идея, объективная мысль, а не мыслящий субъект. Как объяснить мир чувственный из. Как относятся идеи друг к другу и как относятся они к вещам? Сначала он, видимо, предполагает, что идеи относятся друг к другу так же, как соответственные понятия, т. Истинный диалектик, исследуя, как какие понятия исключают друг друга или же согласуются между собою, познает истинное соотношение идей. На место прежней идеально—логической связи является реальное взаимодействие. Но и при таком условии все прочие идеи в своем множестве только приводятся к этой идее и подчиняются ей, но не выводятся из нее. Множество дано от начала, как и единство. Никакое определение, следовательно, не может исчерпывать существа материи, которое само по себе чуждо всякому определению и характеризуется как нечто безусловно неопределенное. Во—вторых, самостоятельное существование отрицательного начала доказывается самым отличием изменчивого, преходящего мира явлений от вечного, неизменного мира идей, чуждого времени, пространству и движению. Пусть явления суть только тени, прозрачные отражения идей: Элементарные тела, или стихийные элементы, образуются из чисто—математических форм, т. Но такая художественная гармония дает лишь эстетическое удовлетворение, заключая в себе как бы предварение, предчувствие конечной гармонии, конечного разрешения всех противоречий, составляющего высшую цель человеческой деятельности. Художник находит внутреннее примирение разлада действительности в своем творчестве,. Разлад действительности ощущается еще сильнее при свете искусства и поэзии, и по тому самому истинный художник чувствует непрестанную потребность творчества, переходя от одного создания к другому. Но где же лежит реальное, действительное разрешение противоречий? Самая красота, самая художественная гармония, воплощающаяся в чувственных, вещественных формах, свидетельствует о том, что такое разрешение существует. Но этому идеалу противостоит действительность, как вечное, непримиренное отрицание. Поэтому наряду с мышлением реальным источником познания является и чувственный опыт: Истинное знание не только логично — оно положительно. Основное воззрение и в этом учении осталось тем же: Поэтому и природа, поскольку она познаваема, поскольку она мыслима для нас, проникнута объективною мыслью. Это и обусловливает возможность восприятия, познания и понимания природы. Нет материи абсолютно чуждой форме, абсолютно бесформенной или безвидной: Существует в действительности только оформленная материя, т. Но по мере развития философской мысли выяснилось, что из материи как таковой необъяснимо не только мышление и познание, но и самые явления внешнего мира: Природа представляется лествицей форм, которые воплощаются в материи в процессе генезиса. Правда, и до него существовали попытки объяснения природы из конечных целей универсального разума. Но только в его системе конечная цель представляется как начало, имманентное самим вещам, как действующая энергия, как организующее начало. Понятие организма как внутренне связного целого, имеющего в себе начало своей цельности, было впервые философски разработаноАристотелем. Природа есть лествица форм, и если в мире неорганическом те или другие формы определяют собою вид или видовые качества того или другого вещества напр. Форма статуи определяет только ее внешний вид: Так, например, форма искусственного глаза заключается лишь в его внешней. Душа есть энергия живого тела, которая существует в действительности в каждом данном живом теле; вне данного организма она существует только в нашей мысли или отвлеченном представлении, ибо подлинная жизнь состоит только в действительности, в энергическом осуществлении чувствующей, движущейся индивидуальности. А раз душа перестает осуществляться в теле, перестает двигать, осуществлять его — она перестает быть душою: Это вечное, сверхиндивидуальное начало, свободное от всякой материи, есть чистая энергия, в которой нет ничего потенциального, которая от века осуществляется в себе самой, в самодеятельности своего мышления. Этот разум вечен и не зависит ни от какого тела, ни от какого ограниченного сознания. Но его энергия осуществляется и во всех частных формах, которые он объемлет собою; она осуществляется во всей вселенной и в человеческой душе — в материале нашего сознания, наших представлений, ощущений и восприятий. Мир есть осуществление, воплощение мысли. Этим объясняется взаимоотношение разума и внешней действительности, духа и природы, мысли и опыта: Но на самом деле действительность состоит из бесконечного множества индивидуальных вещей или существ и постольку не объемлется никаким логосом, никаким понятием, не разрешается без остатка в общие понятия. С этою целью он признает материю и форму, оба основных начала, соотносительными: Тем не менее вопрос об отношении чистой мысли, чистой энергии разума к. Единство субъекта и объекта, мышления и бытия предполагается, таким образом, в процессе познания: Как способность, разум субъективен, отличен от своих возможных объектов; как деятельность, он отождествляется с ними, т. Это начало делает вселенную тем, что она есть, т. Аристотельуказывает психологическое начало познания в чувственных впечатлениях, возбуждающих нашу душевную деятельность, и он рассматривает развитие этой деятельности в восприятии, опыте, эмпирическом обобщении. Непримиренное раздвоение между формой и материей проникает в самый человеческий разум. Поэтому и все конкретные формы вещей, осуществляющиеся в действительности, не сводятся к одному началу, к одной всеобъемлющей форме; они не производятся из одного универсального разума, как, например, в новейшем немецком идеализме нашего века. Между высшею, всеобщею формой, понятием всех понятий, и низшими формами существует до известной степени та же вечная граница, какая отделяет чистую форму от материи: Но есть ли этот разум универсальное, всеединое начало сущего? Не ограничивается ли он внешней ему материей? С тех пор как человек старался понять. По мере того как исключительно теоретический интерес философского анализа стал ослабевать, греческая мысль все более и более стала стремиться к цельному философскому миросозерцанию, которое могло бы стать на место разложившихся религиозных верований и обосновать систему рациональной этики. Такое миросозерцание являлось потребностью целого общества, целой культуры — не тесного кружка философской школы или немногих высокопросвещенных дилетантов, составлявших умственную аристократию Греции. Эллинское просвещение покоряло мир, оно становилось социальной, политической силой; эллинская философия, сообразно тому, постепенно утрачивала свой характер анализа, исследования. Она сделалась учением, обратилась в догму. Такой характер придал ей основатель стоицизма Зенон и еще более — его многочисленные последователи. Он был прежде всего просветительной философией этого общества, философией космополитической по преимуществу, возвышавшейся над всякими национальными разделениями и проповедовавшей всеобщее братство людей и их духовную свободу. На знамени стоицизма значился Разум, универсальный разум, или Логос, как мировой принцип, зиждущий вселенную, и как принцип истинного знания и истинного человеческого поведения. Эту идею стоики популяризировали, распространили в широких кругах и развили ее так. Напрасно было бы видеть в стоицизме исключительно этическое учение; хотя этический мотив преобладал в нем несомненно, его этика, которая носит такой же характер рационализма, как и прочие нравственные учения греков, основывается всецело на рациональном философском миросозерцании. И несомненно, такое миросозерцание имело само по себе известную нравственную цену в глазах стоиков; некоторые из них, правда, выставляют напоказ свое презрение к чистой теории, подобно циникам, от которых они ведут свое начало; но уже одно сравнение с циниками указывает нам, насколько разнятся от них стоики именно в разработке теоретической философии — логики и физики, которой циники действительно не хотели знать. Перейдем же к их теоретической философии. Тело и дух, материя и форма сводятся стоиками к одному общему началу: Таким образом, стоики в этом термине мыслят единство бытия и понятия. Вселенная представляется живым органическим целым, все части которого разумно согласованы друг с другом. В мире нет пустоты [17] ; существуют лишь тела различной плотности, которые все проницаются и совокупляются воедино одним неделимым, всепроникающим и всеобъемлющим телом — воздухом. Действительно только то, что телесно, что способно действовать и в то же время испытывать действие. Бесплотные идеи, формы или понятия не могли бы действовать в веществе, воплощаться в нем, а бездушная материя не могла бы принимать их. Дух не действовал бы на материю, если бы он не был телесен, и материя не испытывала бы его действия, если бы она не была сродной духу. Поэтому стоики признавали телесность не только души, но и самых свойств и качеств вещей, т. Таким образом, стоики вовсе не думали отрицать душевные свойства, или проповедовать чистый материализм. Представления суть впечатления, отпечатки, производимые в душе вещами; из них наш разум естественно образует понятия — при повторении однородных впечатлений, проверяя их одни другими. Критерием истины наших представлений и понятий является их очевидность, заставляющая нас соглашаться с ними, или, что то же, таким критерием служит непосредственное сознание реальности, соответствующей. Стоиков любят делать эмпириками, или сенсуалистами, забывая их метафизический реализм. Правда, они признают, что знание образуется из ощущений: Сами по себе эти чувства непогрешимы: В них совпадает чувственное и рациональное начало, точно так же как субъект и объект, ибо они обнимают, или понимают, в себе свой предмет. Такие ложные представления могут объясняться психологически — из опыта, а не философски — из начал стоицизма. Оно есть, следовательно, и материя мира, и его форма, и егосубстанция, и его закон, его стихия и его душа, или разум. Бог есть мир, Бог есть все. Он есть часть и целое, начало, середина и конец. Он обнимает в себе всех богов, все силы, все стихии. Иначе как объяснить взаимное соответствие вещей и понятий, взаимодействие мысли и вещества? Как объяснить реальное существование логических родов и видов? Ясно, что самое семя, из которого образуется индивид данного рода, имеет в себе как бы врожденное понятие будущего организма — логос или форму, предопределяющую его развитие. Всемирный Логос есть семя мира; он заключает в себе все частные логосы — семена всех вещей. Каждое семя заключает в себе мысль, разумное начало, и вместе каждая мысль, подобно всемирному Логосу, есть телесное начало. Семя мира есть огонь [22]. Такова связь логики с физикой! Мудрый, следующий разуму в своей жизни, один свободен, будучи внутренно солидарен с всемирным логосом; он один блажен, как Бог, он царствует над миром. Физика стоиков заключает в себе религиозно—философское обоснование их этики. И в этом отношении ее основное учение — учение о логосе — представляет несомненное преимущество сравнительно с предшествовавшими философиями. Стоики не первые пришли к идее божественного разума как закона вселенной, в котором совпадают логическая и физическая необходимость; но их особенность состояла в том, что они глубже других сознали этот логос имманентным миру и человеку и связали свою этику с этим представлением. Поэтому стоическая философия, приобретшая столь широкую популярность в греко—римском мире, оказала такое сильное влияние на религиозную мысль, не только языческую, но и христианскую. Не мудрено, что ранние христианские апологеты примыкают здесь к стоицизму. Самые декламации его против философии были обычны в устах стоиков и циников его эпохи, что не мешало ему разделять нравственные, психологические и даже метафизико—богословские представления стоицизма например, о телесности Бога, духа и всего сущего: Его Зенон определяет творцом factitatorem , который все образовал в стройном порядке; это Слово называется и Богом, и душою Юпитера, и необходимостью всего сущего. Клеанфсоединяет это все в том Духе, который он признает проникающим вселенную. С учением стоиков о логосе связывается их представление об единстве мирового порядка и его разумности. В мире царствует один закон, одна необходимость, которой равно подчинены и боги и люди, которая не знает случая или исключения. Возникший путем естественной эволюции из божественного естества, мир должен вновь, по истечении положенного времени, возвратиться в его недра в общем воспламенении; и уже одно сознание этого единства естественного порядка, единства всемирной судьбы, доставляет стоику великое утешение Сенека, de prov. И это утешение увеличивается, когда мы убеждаемся в том, что закон, господствующий в мире, есть разумный закон, что все в мире устроено разумом и сообразно разуму. Учение о целесообразном устройстве вещей вытекает из идеи универсального логоса и развивается стоиками в связи с традициями аттической философии. Как эти способности, так и сама душа сводятся к одному началу, вместе разумному и вещественному, и уже в своем семени каждый человек получает такую душу [27] , такую способность разума, которая развивается постепенно в деятельности его восприятия, памяти, опыта. Все познания, возвышающиеся над простым чувственным восприятием, получаются посредством деятельности логоса, являясь как бы его раскрытием. Логос в этом смысле понимается как разум человека, причем иногда допускается даже возможность его извращения. Но нередко логос человека отличается от его личности, как высшая сила, которой он может подчиняться или. В этом логосе человек приобщается Божеству; в нем он равняется богам Diss. И эта мысль, это сознание божественного достоинства человека служит могущественным мотивом нравственной проповеди стоиков, как в учении о нравственном очищении, о воздержании от страстей, о господстве над низшей животной природой, так и в призыве к человеколюбию [28]: Если Логос управляет миром как внешняя необходимость, то в человеке он сознается как разум, как божество. В этом непосредственном сознании человек возвышается над миром. И если все вещи сознательно или бессознательно определяются им, то высшая свобода, блаженство и богоподобие человека состоят в сознательном подчинении божественному слову. Отсюда объясняется, почему иногда божество отожествляется с человеком в его разуме, иногда самый разум представляется как особое божественное начало, обитающее в человеке: На римской почве это учение примкнуло к вере в гениев—хранителей, оно проникло в литературу, оно являлось как бы окончательным результатом греческой философии разума, теряясь в самых ранних начатках греческой мысли, и оно послужило заветом этой философии будущему [30]. Идея универсального Логоса определяет собою этику стоиков, вытекающую из основ Сократова учения. Религиозная покорность пред необходимым, провиденциальным порядком, единообразным законом, господствующим в ней, соответствует внутренней свободе разумного, словесного духа, который сознает свою солидарность с единым вселенским разумом и чувствует свою связь с единым божественным целым вселенной. Все хорошо, что от разума, от бога, живущего в нас и осуществляющегося в мировом порядке. Все зло сводится в конце концов к неведению, к неповиновению разуму, к отвращению от разума. Добро для человека только то, что касается его, что зависит от него, — в чем его истинная, божественная суть, его свобода. Зло для него — господство неразумных страстей и ложных представлений, которые привязывают его к внешнему, к тому, что от него не зависит, к низшей чувственной природе, ее мнимым скорбям и благам. Наряду с универсальной необходимостью — последовательно или нет — находится место для личного, субъективного произвола, хотя в окончательном результате выбор предстоит между внешним или внутренним подчинением необходимости, управляющей всеми вещами, — разумной, божественной необходимости. Тот, кто внутренно солидарен с ней, тот сам уподобляется Божеству и вместе с Ним и в Нем наследует миром. Лишь постепенно стоики смягчают этот ригоризм, разрабатывая целую педагогическую систему нравственного развития и допуская поступательное движение к совершенству, но идеал мудреца —. Он всесилен, как Бог, и царствует над миром в недосягаемом величии духа. Нет более ни афинянина, ни коринфянина: Он чувствует себя членом вселенского, божественного тела: Признавая один нравственный идеал, один универсальный закон для всех, стоик в самой вере своей в провиденциальное, разумное мироправление находит основание для веры в личное призвание человека, для учения об индивидуальных нравственных обязанностях. Стоицизм не ограничивал этой проповеди узкими рамками греческого города или даже Греции — он понес. Уже первые стоики по своему происхождению принадлежат колониям, окраинам греческого мира, иногда прямо иноплеменным городам. То же разнообразие в происхождении и общественном положении находим мы и позднее. Стоит вспомнить стоиков римской эпохи: Стоицизм оказал глубокое влияние на литературу, как философскую, так и общую. Заветные мысли стоической философии проникали во все слои греко—римского общества. Более других школ стоицизм приобретает характер воинствующей философии — учащей и проповедующей. Разрабатывая тщательно словесные науки и риторику, он получает могущественное влияние на педагогию, на среднюю школу, претендуя вместе с тем и на нравственно—воспитательное значение. Развивается тип философа—проповедника, моралиста, наставника, духовника, заботящегося о спасении душ, назидании, утешении, душевном врачевании своих учеников или своих духовных детей. Появляются философы—приживальщики, присяжные риторы стоической морали; являются дилетанты, драпирующиеся в мантию стоицизма, литераторы, распространяющие его в прозе или в стихах, как Персий; в философских школах его преподают ученые профессора, оплачиваемые дорогими гонорарами, и, наконец, уличные проповедники разносят его среди толпы. Вместе с тем развивается целая литература назидательного характера: Стоики и здесь являются лишь популяризаторами, продолжая и развивая литературный род хрии и диатрибы, получивший начало еще до них, в эпоху софистов, и достигший особого процветания в той цинической школе, от которой сам стоицизм ведет свое происхождение. Эта литературная форма была усвоена, впрочем, и не одними стоиками: Постепенно диатриба лишается оригинальности, принимая нередко компилятивный, подражательный характер. Тем не менее она представляет нам величайший интерес как по содержанию, по тем главным руководящим мотивам, которые в ней высказываются, так и по своему популярному характеру и своему литературному влиянию. Ибо, начиная со второго века, эта нравственно—риторическая литературная форма, со всеми своими особенностями, была усвоена христианскими писателями, причем циническая и стоическая диатриба оказала на них особенно сильное влияние. При изучении назидательной литературы этой переходной эпохи нас не должны особенно останавливать многочисленные, неизбежные повторения, заимствования — общие места риторики, хотя и в этом отношении историко—критическое исследование представляет большой интерес. Важнее всего то развитие, углубление нравственного сознания, то пробуждение совести, нравственного анализа, внутренней исповеди, которое мы наблюдаем хотя бы в выдающихся произведениях этой литературы и которое сказывается в ее утонченной, иногда мелочной. Важен и общий смысл этой морали — проповедь универсального, разумного закона — проповедь Слова, живущего в нас и правящего миром. Немудрено, что христианские апологеты примыкают к этой проповеди, усвоивают себе не только ее форму, но и самое ее содержание. Логос есть универсальный принцип нравственного и физического мира. В литературных нравах этой эпохи компиляторов, эпитоматоров и фальсификаторов такой прием не представлял ничего необычного, и профессиональные риторы и литераторы постоянно черпали из общего капитала современной и древней словесности. Первым христианским литераторам, как Климент, предстояла трудная задача — создать литературу, которая могла бы соперничать с литературой языческой, и в преследовании этой цели работа их принимала нередко экстенсивный характер: Из стоиков не один Музоний попал в христианские трактаты и хрестоматии. Они нашли у них выработанную литературную форму проповеди, катехетики, парэнетики — короче, всей нравственно назидательной словесности. Понятно, они учились философии не у одних стоиков. Но в их эпоху, как уже сказано, и все другие школы в значительной степени испытали на себе влияние стоицизма. Мы не думаем сближать здесь христианство со стоицизмом; мы хотим лишь отметить точки соприкосновения между стоицизмом и миросозерцанием отдельных христианских писателей, к тому же не всегда понимавших христианство с должною полнотой и мысливших истины христианства в философских формах, которые были созданы не ими. Правда, и в самой греческой философии стоицизм не сказал последнего слова. Но прежде чем расстаться с ним окончательно, отметим его отношение к положительной религии. Стоицизм не имел претензии создать новую религию; он выступал лишь с новым богословием. Но и здесь, как и в других частях своего учения, он примыкал к результатам предшествовавшей мысли. Богословская проблема ставилась перед ним в очень определенной форме: Самый способ, которым решалась эта проблема, был намечен уже в эпоху первого зарождения греческой просветительной, популярной философии — в эпоху софистов. И этот способ заключался в аллегорическом истолковании народных мифов и верований в смысле этики и в особенности в смысле физики. Стоики придали новое развитие этому методу аллегорического истолкования, которому суждено было сыграть такую значительную роль на другой почве и в другое время. Все твари суть члены божества, все стихии божественны, представляя собой его отдельные формы. Поэтому поклонение божеству в стихиях мира, или культ отдельных стихийных богов, представляется стоикам разумною формой богопочитания. Таким образом, в своем богословии они остаются верными преданиям языческого культа и в то же время имеют возможность согласовать их с требованиями своей философии, объясняя мифы в смысле. С одной стороны, стоики продолжают вместе с своими предшественниками бороться против грубых и безнравственных мифов, в которых они видят оскорбление божества; с другой — они рационализируют эти мифы, объясняя их как аллегорические олицетворения физических процессов и явлений [42]. Можно заметить, что при таком толковании религия теряет свой позитивный характер. Но такое божество должно быть чтимо не кровавыми жертвами, не всесожжениями, не золотом или серебром, а чистым сердцем, правой и благою волей человека [43]. Лишь чистый и освященный дух вмещает в себя Бога [44]. Поэтому лишь человек, и притом мудрый, благой человек, является образом и подобием Божиим; один образ такого человека, одна мысль о нем может служить высшим и живым нравственным мотивом нашей деятельности, предметом нашего подражания и нравственного поклонения epist. Подобные воззрения как нельзя более соответствуют индивидуализму стоиков и вместе их универсализму. Божество универсально, как разум и как сама природа. Национальные границы падают, человек видит во вселенной свое отечество и в национальных богах — формы единого вечного Божества. Но с другой стороны, в самом учении о Промысле стоики находили оправдание национального, поместного культа. Эти демоны, точно так же как и человеческие души, суть лишь частное проявление единой души — единого Логоса, одушевляющего мир. В этом смысле стоики вместе с древнейшими ионийскими мыслителями признают природу наполненной богами, демонами и душами: Демоны посредствуют частные проявления Промысла, ту универсальную необходимость, которая царствует в мире, и в то же время они посредствуют и отношения человека к Божеству, которое стоит за ними: Они имеют как бы две стороны — внешнюю и внутреннюю, эксотерическую, примыкающую к ходячим верованиям, и эсотерическую, философскую. Во всяком случае все религиозные представления получают смысл чисто аллегорический. Вечно только единое Божество, в которое, по истечении мирового цикла, должны вернуться все вещи в общем воспламенении всех стихий. На самом деле, с точки зрения. Во всяком случае все индивидуальное — бренно и преходяще, и загробный мир греческих мифов является басней. Этический интерес стоицизма лежит не в индивидуальном существовании, а в вечном и общем, не в душе, колеблющейся между разумом и плотью, а в чистом, беспримесном универсальном Логосе, который, как вечный огонь, поглощает все индивидуальное. Такова первоначальная история понятия Логоса в греческой философии. Сначала философы искали слова, разума и вещей в самой природе, не различая между природой, как объектом познания, и разумом, как его субъектом. Затем логос мало—помалу отвлекается от природы: Возникает вопрос об отношении мысли к предметам познания — к сущему, к природе. Не разлагается ли отвлеченное понятие в диалектических противоречиях? ПоАристотелю, истинное бытие принадлежит не отвлеченным понятиям или идеям, а прежде всего той мысли, которая их мыслит, и природе, которую эта мысль познает и в которой она воплощается. Но как согласовать мысль и действительность, дух и природу? Как объяснить взаимодействие между ними, взаимодействие между субъектом и объектом? И стоики вновь признали субстанциальное единство мысли и. Таким образом, ход греческой мысли в развитии учения о Логосе представляется нам разумным и необходимым логически. Идея единства субъекта и объекта была формулирована философией во всем своем значении лишь в новейшее время. Но тем не менее эта идея проходит чрез всю историю философии, заключая в себе решение главнейших ее проблем. Пусть решение стоиков было грубо и недостаточно: Как мы видели, стоики скорее разрубали задачи, чем решали их. Критика не замедлила это выяснить. В опыте мы воспринимаем частное, единичное, в понятиях мыслим общее; поэтому ни понятия нельзя производить из чувственного восприятия, ни опыт объяснять из общих понятий разума. Ни чувственность нельзя сводить к мысли, ни мышление — к чувственности. Стоики не видели всей проблемы, заключающейся в двойственности источников познания: На чем же основывается та достоверность, которую мы приписываем чувственному опыту и рациональному знанию? Где мнимые доказательства его божественности и универсальности? Мы впадаем в логический круг, когда производим достоверность нашего знания от предполагаемой божественности разума и доказываем божественное происхождение нашего разума из предполагаемой достоверности наших знаний. Раз Божество тожественно с миром, оно необходимо теряет и свою личность и свою разумность; раз мир тожествен с Божеством, исчезает не только всякая свобода, но и всякая индивидуальность. Отожествляя мир с божественным. Признавая все действия человека подчиненными естественной необходимости, мы отрицаем в корне понятие нравственной свободы и нравственной вменяемости, составляющее основу всякой морали. Признавая человеческую душу божественной по природе, мы не можем объяснить ее немощи, неразумия, зла. Мы вообще вынуждены отвергать различие между добром и злом: На самом деле ничто не дает нам права отожествлять божественный Логос с природой или нашею мыслью; скорее мы могли бы различать их безусловно. Мало того, ни в природе, ни в нашем духе, ни в опыте, ни в умозрении мы не находим оснований признавать объективное существование такого Логоса. Так уничтожено стоическое учение. И она может найти его лишь в новой концепции универсального объективного разума, в новом и более конкретном признании единства познающего с познаваемым. Но чтобы не впасть в прежнюю ошибку, следует прежде всего отличить этот универсальный Логос как от несовершенного потенциального человеческого разума, так и от противоположной, внешней ему природы. Так понялa свою задачу александрийская философия. Их деятельность была посвящена преподаванию, защите и формальной систематической разработке основных начал, положенных их основателями, а также и разработке отдельных научных и философских дисциплин в связи с этими началами. Философия получала схоластический характер по мере своего возраста. Оставаясь в рамках школ, определявшихся известными умозрительными началами, их последователи неизбежно обращались всхоластиков, развивая и регистрируя отдельные доказательства, отдельные аргументы против отдельных возражений, мнимых или действительных. В Греции, где философская мысль была несравненно богаче, глубже и свободнее, мы не находим столь сильного развития этого недуга — старческого перерождения мысли. Самые традиции школ представляли собою драгоценный умственный капитал, который следовало хранить и можно было умножать; каждая из этих школ дала философии еще ряд мыслителей, которыми они вправе гордиться. Но все же творческий период философии чисто греческой закончился, и наступил школьный период ее — период изучения, комментирования, преподавания и — период разложения. Философия обращается в схоластическую казуистику отдельных философских вопросов, что особенно бросается в глаза в области вопросов наиболее спорных, служивших предметом борьбы школ, и в области этики — наиболее популярной из дисциплин философии. Всякий частный вопрос морали, всякий нравственный казус обсуждался и решался по—своему каждой школой; у каждой из них есть свой запас общих мест для его обсуждения, свои особенные мнения и аргументы при его разрешении. Может ли мудрый напиться пьян и при каких обстоятельствах? Какие проступки могут считаться дозволительными и при каких обстоятельствах? Обо всем этом писали трактаты, читали лекции, полемизировали, спорили, препирались в публичных. И в этих спорах сказывается и умствование, и добросовестное усилие нравственной мысли, и чистейшая риторика, столь ценимая в древности как философами, так и простою публикой — неизвестно, кем больше. Настоящий ученый—философ знал, какие мнения защищаются каждой школой и какими аргументами, и он любил показывать свои знания при каждом удобном случае. А публика узнавала обо всех этих мнениях из популярных трактатов и чтений и из особых хрестоматий, которые составлялись, впрочем, не для одних профанов и дилетантов. Греческая философия очутилась перед аудиторией, чрезвычайно многочисленной и пестрой: И если она могущественно и благотворно воздействовала на свою среду, то и эта среда, теми запросами, которые она ей предъявляла, со своей стороны воздействовала на нее. Она усилила школьную организацию и развила во всех школах ту жилку софистической риторики, которая всегда в них присутствовала: И, несмотря на всю ученость и дарования одних философов или на весь школьный педантизм других, общественный спрос нередко создавал популярных преподавателей, весьма близких к типу некоторых из старых софистов, более риторов и грамматиков, чем философов, декламаторов, пробавлявшихся дешевым эклектизмом в области мысли. Были и внутренние причины, обусловливавшие это явление. Все школы испытали отчасти взаимное влияние. Но гораздо важнее проявления того эклектизма, того взаимного проникновения различных учений, которое обусловливалось смутным сознанием действительных проблем философии этого времени. Как мы видели выше стр. Мы не можем подробно останавливаться на рассмотрении этого исторического процесса, как ни важны были его последствия. Он совершался медленно и постепенно, но повсеместно. Стремление к дуализму в психологии и этике выражается столь же сильно у стоиков императорской эпохи, обусловленное их религиозно—нравственной тенденцией [50]. Мировая душа также отожествлялась с идеей, или логосом, и таким путем между. Таким образом стоическая школа воспринимает в себя новые тенденции. Таким образом, мы встречаемся здесь, в этом. Но если стоики и перипатетики поддавались посторонним философским влияниям, то более всего послужила эклектизму Академия. После смерти своего основателя она испытала многие перемены. Там, где этого вдохновения не было, оставалась либо диалектика, чисто критическая, отрицательная по своим результатам, либо мистицизм, пытавшийся заменить понятия символами и рациональное познание — арифметической символикой пифагорейства. Наскучив риторической моралью и этой туманной символикой, наиболее светлые умы Академии обратились к скептической диалектике, которая нашла себе широкое поле в обличении мнимого знания догматических учений. И мало—помалу вероятие делается все более и более достоверным, до тех пор пока наконец оно перестает быть сомнительным. Если невозможно никакое познание, то. Стало быть , знание возможно, и аргументы против него мнимы: Антиох не дает себе труда вникнуть в действительные затруднения проблемы познания, ограничиваясь поверхностной критикой скептиков. По его мнению, истинное знание возможно, истинная философия существует издавна, а указание на противоречия и разногласия философов не имеет значения: Для него — все три главные школы признают различие деятельного и страдательного начала, силы и материи, хотя в мироздании оба нераздельны; все три школы признают божественный разум, одушевляющий вселенную, хотя дают ему различные названия. Есть, конечно, частные различия, например в этике; но и здесь не трудно найти средний путь между послаблениями перипатетиков и строгостями стоиков с их пренебрежением к внешним благам: Его ждал успех и широкая популярность. Во всех отношениях эклектизм служит знамением времени. Эклектизм не мог заставить умолкнуть критику и скептическое сомнение. Нужно было найти новое основание достоверности, новый метод познания, — безусловного, непосредственного ведения. Мысль стала искать откровения и авторитета. Еврей Филон видит основание философии, и притом греческой философии, в Ветхом Завете, стоик Херемон, египетский священник времен Филона, читает стоическую философию в своих отечественных иероглифах; Плутарх находит свою мудрость в священных мифах разных народов. Философия становится под защиту богословия, чтобы под конец стать его служанкой. Эклектическая философия должна более всякой другой нуждаться в авторитете, который бы ее санкционировал и обосновывал. Под этой одеждой оно выдается за древнейшую философию Греции, а отдельные. Мы видели, что и Евдор в Александрии также облекает в пифагорейскую форму эклектическое учение Антиоховой академии. К Александрии же относится и богатая апокрифическая литература неопифагорейства, которая возникла там, судя по языку ее уцелевших обломков, — языку, отличающемуся многими чертами сродства с эллинизмом Филона, перевода LXX и Нового Завета. Арифметические символы допускали, по—видимому, широкое и разнообразное толкование. Божество признается единой верховной причиной, что не мешает, однако, примирить его единство с множеством богов, причем небесные тела признаются богами. Некоторые позднейшие пифагорейцы, как Никомах Геразский Theol. Все эти идеи находили себе выражение в пифагорейской символике: Единица — начало божественное и благое, начало единства и порядка, а двоица — начало множества, разделения, дробления, изменения, зла; единица — начало формы, двоица — начало материи. Единица является началом действующей причинности, двоица — началом материи, а конкретные существа являются произведением обоих этих начал —. Подобно древним пифагорейцам, их новые последователи видят в числах не простые суммы единиц, а скорее счисляющие, суммирующие начала, начала тех количественных математических отношений, которыми обусловливается гармония мирового целого, закономерный порядок всех явлений, закономерное движение и самое строение тел. Эти числа суть невещественные начала, но они дают форму и строй всему вещественному; они сверхчувственны, идеальны, постижимы лишь умом, но они не сводятся к нашим понятиям, а существуют объективно в действительности, как нематериальные творческие силы, нормирующие и определяющие действительность. Оно имеет важное значение для историинеоплатонизма;. С другой стороны, это новое воззрение на божественный разум имеет существенное значение и в истории понятия Логоса. В этом смысле он посредствует между единством и множеством, между миром и Богом. Отделяя Бога от мира, Никомах таким образом в самом Боге, как в абсолютном начале, ищет посредства между Ним и миром. Это второе начало у одних заключается в первом и производится из него, а у других. Разумеется, мы стали бы напрасно искать, каким образом это происходит и откуда берется протяжение: В своей символике новопифагорейцы видели метод сверхъестественного познания. Таким образом, и в неопифагорействе сказываются характерные черты эпохи — эклектизм и мистицизм, изверившийся в чисто рациональном знании и ищущий для мысли высшей, сверхрассудочной достоверности. Уже из предлагаемого краткого очерка видно, как много различных и противоположных идей различные пифагорейцы втискивали. Но мы не находим у них серьезной и оригинальной попытки в этом смысле. Это была задача будущего. Эллинское просвещение, эллинская культура, коснувшаяся всех народов средиземноморского бассейна, проникла и в иудейство. Рассеянные по всей вселенной, иудеи не могли оставаться чуждыми культурной силе, завоевавшей мир, и в то же время, усвоив ее, они должны были так или иначе определить свое к ней отношение или ее отношение к своей вере, которую они должны были поведать миру. Мы не можем в точности определить, когда началось влияние греческой культуры на иудейство: На египетской почве евреи должны были встречаться и конкурировать с греками уже издавна, еще при фараонах [66]. В Александрии, столице эллинизма, целых два квартала из пяти считались еврейскими [67]. Александрия стала центром еврейской эллинистической литературы. На чужбине Израиль держался закона не менее, чем в Палестине, и изучал его не менее, видя в нем оплот своей веры и своей национальности. Мало того, именно на чужой земле работа книжников оказывалась наиболее энергичной, наиболее плодотворной по своим последствиям для истории закона. Деятельность книжников в Вавилоне во время плена подготовила великую реформу Ездры с ее каноном. В Вавилоне же впоследствии сложился окончательноТалмуд, определивший собою характер позднейшего еврейства. В Александрии создался свой канон, своя каноническая редакция священных книг в греческом переводе, своя богословская школа толкователей писания, апологетов и систематизаторов закона. На деле он составлялся постепенно, частями, в течение очень долгого времени, отчего и самый характер перевода, то дословного, то, наоборот, весьма свободного, изменяется в отдельных книгах. Достоинства перевода не везде одинаковы; в общем, однако, он представляется изумительным, если принять в расчет отсутствие научных пособий и то обстоятельство, что еврейский язык почти был уже мертвым языком в эпоху переводчиков: Одно это беспримерное литературное предприятие указывает нам на несомненное существование в Александрии книжников и школы закона, подобной палестинским школам и тесно связанной с ними, хотя и отличной от них. Связь александрийских евреев с Палестиною оставалась весьма тесною, несмотря на их особенности; и самые эти особенности нередко указывают на силу такой связи. Они сохранили живое общение с Иерусалимом, собирая жертвы и посылая дары храму с особыми посольствами [72]. Сами священники храма Ониаса, вступая в брак, проверяли родословные своих жен в Иерусалиме [73]. И мы знаем, что в эпоху самого Птоломея VI Филометора, при котором был построен храм Ониаса, иудеи спорили в Египте с самарянами о том, следует ли поклоняться Богу на Гаризиме или в Иерусалиме, и даже обратились к суду царя за разрешением этого спора [75]. Далее, предание указывает нам, что переводчики Н. Александрийского отражают влияние школы [77] , посвятившей себя передаче, изложению закона мишна и его объяснению мидраш. Самостоятельность александрийцев выражается прежде всего уже в том, что можно назвать их каноном, т. Перевод представляется ему священным и боговдохновенным, исполненным сверхъестественной силы во всех своих частях, в каждом слове, в каждой букве, в каждой своей грамматической ошибке. Сказание о чудесном происхождении. Греческий перевод, первоначально вызванный литературною, миссионерскою и апологетическою пропагандой иудейства, постепенно получил богослужебное значение: В Александрии между тем наряду с книгами, пользовавшимися таким авторитетом в Палестине, принимался еще ряд писаний, которые никогда не вошли в еврейский канон, хотя некоторые из них, как, например, книга Сына Сирахова, Юдифь, или первая книга Маккавейская, суть несомненные переводы с еврейского: Другие писания имеют характер оригинальных произведений [82] ; наряду с священною переводною литературой возникает среди евреев религиозно—эллинистическая литература, пользующаяся высоким уважением. Несмотря на культурные влияния эллинизма, основные начала ветхозаветной религиозности утверждаются здесь во всей силе в противность язычеству и идолопоклонству всякого рода; в них обличается безумие и. Таковы три отрока в пещи Вавилонской, таков праведный Товит, таковы герои эпохи Маккавейской. Некоторые из этих произведений образуют собой как бы переход к литературе более специальной и более светской, например, 2, 3 и 4—я книги Маккавейские; 2—я и 3—я составляют сокращенную компиляцию из пяти книг Язона Киренского, а 4—я, трактующая о превосходстве разума над страстями и примиряющая мораль стоицизма с учением закона, приписывалась Иосифу Флавию Евсевием и блаж. Наряду с этими писаниями развивается богатая литература, частью обрабатывающая и дополняющая ветхозаветные предания, частью посвященная еврейской истории, апологетике, проповеди и философии. Среди эллинистов—евреев являются и поэты, как Филон старший, написавший поэму об Иерусалиме, и трагики, как Иезекииль, изобразивший исход Израиля из Египта. Подобно тому как откровения о тайнах творения, и в особенности о будущем веке, влагались палестинскими апокалиптиками в уста праотцам — Адаму, Еноху, Ною или древним пророкам, — так миссионеры еврейства не брезгали на чужбине именами Орфея, Фокилида, Эсхила, влагали в уста Гомера и Гесиода стихи о субботе и заставляли сивиллу обличать многобожие и пророчествовать о Мессии. Впрочем, и чисто еврейская апокалиптика нашла благодарную почву в эллинизме. Главнейшие произведения ее дошли до нас именно в греческом переводе или же в эфиопских и славянских переводах с греческого. Кроме того, у александрийских отцов мы находим немало указаний на утраченные апокрифы. Но дело не ограничивалось переводом: В нашу задачу не входит подробный анализ всей эллинистической литературы евреев, но общие тенденции ее должны быть отмечены. Закон Моисея являлся средоточием национально—религиозной жизни Израиля в рассеянии, как и в Палестине; в значительной своей части произведения эллинистов посвящены его проповеди, апологии и увещанию держаться его, хранить самую его букву. Тем не менее, несмотря на ритуализм и национализм, евреи рассеяния вступают на новый и оригинальный путь. Центр тяжести в понимании закона незаметно перемещается; писание не только читается, но и понимается по—гречески. Единый предвечный Бог, всемогущий и всеправедный, всеведущий Творец неба и земли, Бог абсолютно духовный и не допускающий никакого чувственного изображения, не нуждающийся в жертвах, Бог, осуществляющий на земле Свою вечную правду, открывший ее в законе через пророков: Сюда присоединяются во второканонических и апокрифических писаниях вера в загробную жизнь и возмездие, демонология и ангелология — живое представление о посредствующих духах, которому суждено было вытеснить собою политеизм. Понятен успех еврейской пропаганды, прозелитизм среди язычников, подготовлявший почву христианства. Вера Израиля все еще оставалась национальною верой. Чтобы принять ее, мало было стать сыном Божиим, надо было стать. Для суеверного общества римской эпохи отдельные из таких обрядов представлялись привлекательными, как религиозные новшества, к которым оно было столь падко; многие нередко усваивали такие обряды, например соблюдение субботы или воздержание от свинины [90] , вместе с другими суевериями, заимствованными евреями у халдеев и персов, — с астрологией, магией, демонологией. Но это еще не значило принять обрезание со всем его законом. Нужно было либо отказаться от этого партикуляризма во имя универсального Божества, либо же оправдать, объяснить его язычникам, — объяснить весь закон в разумно—нравственном смысле, как это попытался сделать Филон. После великого кризиса проповеди Христовой нужно было выбирать между универсальной и национальной религией. Поэтому принцип еврейского единобожия являлся эллинам то слишком узким, то слишком абстрактным. А признание единого Бога Отца, Творца всего мира сверхчувственного и недосягаемого, казалось недостаточным без признания посредствующих божественных сил и духов между Ним и человеком. Отсюда ясна вторая задача еврейской апологетики — наряду с рациональным объяснением закона в общенравственном смысле требовалось разработать рациональное учение о Боге и о посредствующих силах. Эта последняя задача эллинистического богословия совпадала с задачей современного греческого умозрения, состоявшей в том, чтобы, различая между Богом и природой, найти посредство между ними. Отсюда понятен высокий интерес изучения эллинистической литературы евреев. Она отражает глубокую религиозную борьбу и брожение, и условия ее возникновения во многих отношениях аналогичны с теми, при каких зародились христианская литература, апологетика и философия. Религиозная критика скептиков и обличительная литература циников со временем увеличивают собою арсенал этой апологетики. Божественная мудрость ветхозаветного откровения показывается в ее универсальном нравственном значении, как общий источник всей человеческой мудрости, — самый древний по времени и вечный по существу: Эллинистическая литература выработала, таким образом, не только формы, но и целые группы идей, которыми воспользовалась христианская апологетика. Бог познается путем космологического и телеологического доказательства. Но, несмотря на это философское представление о Боге, несмотря на заимствование отдельных философских понятий у греческих философов [91] , проповедь этой книги остается ветхозаветною, чисто еврейскою. В этом ее оригинальность. С другой стороны, — все ветхозаветное откровение обнимается здесь в. Она воздала святым за труды их, вела их путем дивным и днем была им покровом, а ночью — звездным светом. Таким образом, Премудрость является космическим началом, принципом универсального разума и нравственного закона — подобно стоическому логосу; и в то же время, подобно логосу последующего богословия, она является началом откровения. Так, в начале гл. Оно несло острый меч — неизменное Твое веление и, ставши, наполнило все смертию: XII, 35 и 1 Парал. Это учение подготовляет собою не только основную идею богословия александрийцев, но отчасти и самый их метод богословского, догматического истолкования Ветхого Завета: Так, облако, следовавшее за Израилем в пустыне, символизирует собою Премудрость X, 17 , а одежда первосвященника — всю вселенную [95]. Но если временные события служат символами вечного, если они получают высший смысл и значение, то действительность их нисколько не отрицается, как это делают в некоторых случаях позднейшие аллегористы: В других памятниках эллинистической литературы евреев развиваются отчасти те же идеи, хотя не с такою цельностью. Рядом с религиозной проповедью мы находим литературу ученую и светскую — всевозможных категорий вплоть до компиляции, подлога и плагиата. Рядом с прямым исповеданием религиозной веры мы находим попытки посредничества и компромисса. Закон заключает в себе откровение вечной мудрости. Стало быть, он, во—первых, древнее всякой человеческой мудрости, а во—вторых, служит ее источником. По Артапану, он был насадителем. Еще ранее Авраам научил египтян астрологии. Чем более распространялась любовь к греческой литературе, тем естественнее было стремление отыскать в ней следы знакомства с Моисеем. Фантазия создавала вымыслы, и эти вымыслы принимались за факты по истечении известного промежутка времени. Заключая в себе начала истинной философии, закон Моисея должен быть истолкован в общерациональном. Если греки делали нечто подобное с своими мифами и поэмами, а стоики и платоники покушались делать то же самое и с религиозными памятниками и преданиями других народов, то прежде всего такой прием является уместным здесь. Аллегорическое объяснение священных книг развивается по мере того, как исторический смысл их забывается и канонический авторитет их возрастает: Когда процесс канонизации, окончательно фиксирующий авторитет Писания, завершается, священный текст легко обращается в священную формулу, каждое слово которой получает символическое значение. Обрядовый закон со своими мелочными церемониальными предписаниями всего более нуждался в рациональном объяснении. Образчиком подобного объяснения является нам послание псевдо—Аристея — подделка, эпоха которой до сих пор еще остается спорною, хотя она и предшествует, по—видимому, не только Филону, но, может быть, даже и Аристобулу. Аристей влагает свое объяснение в уста первосвященника Элеазара, который раскрывает тайный, мистический смысл обрядов, указав их национальное значение — ограды Израиля от языческих народов. В чрезвычайно разработанной, изощренной форме аллегорический метод истолкования В. Но уже одна схоластическая виртуозность этого метода в творениях Филона могла бы заставить нас предполагать. Мы уже знаем, что их было много, но, к сожалению, Филон сообщает нам очень мало данных для того, чтобы составить ясное понятие об этих предшественниках. Большее значение имеют те редкие случаи, в которых Филон отличает свое толкование от толкований своих предшественников и даже противополагает его им. Например, он дважды упоминает о странном толковании слов кн. Бытия — о херувимах с огненным мечом, помещенных при входе в рай: Филон расходится с такими предшественниками, находя, что они влагают в Писание слишком материальный смысл. Но к сожалению, в риторике этого трактата трудно отличить действительные черты от риторических прикрас. Филон, не задумываясь, заставляет философствовать по субботам не одних терапевтов, а всех евреев вообще De sept. II, 40 и Как бы то ни было, в эпоху Филона аллегорический метод процветал среди александрийских эллинистов, причем как толкование отдельных мест Писания, так и значение этого метода во всем объеме его приложения, по—видимому, подвергалось спорам и обсуждению: Такова была умственная атмосфера, которой дышала александрийская религиозная философия, — атмосфера эллинистического эклектизма. Мы нарочно остановились так долго на предшественниках Филона: Если всякое произведение мысли должно рассматриваться нами в связи с той средою, которая его породила, то такое требование всего более применимо в истории тех умственных, нравственных и религиозных идей, которые имеют не одно философское значение и, господствуя в течение веков над множеством различных умов, обусловливаются в своем развитии чрезвычайно сложными причинами. Такие идеи, простые и ясные в своем существе, могут быть поняты нами сами по себе, по своему содержанию: Но для того чтобы понять весь их смысл и значение и всю их силу, — недостаточно рассматривать их отвлеченно или анализировать отдельные частные их выражения: А для этого ему надо по возможности разбираться в том, что можно назвать материалом идей, их питательною средою. К сожалению, даже самые пространные. Еврейство перед появлением Христа, охваченное внутренним брожением необычайной силы и глубины, вступало в духовную борьбу и духовное общение с другими народами. Мы мало знаем о тех запутанных, сложных путях, посредством которых просачивались в еврейство чуждые ему верования, представления и понятия, и мы знаем очень немногое о том, как оно с ними боролось. Относительно еврейского эллинизма, и в особенности александрийского эллинизма, мы осведомлены в большей степени. Но и здесь познания наши далеко не достаточны, как показывают хотя бы ссылки Филона на неизвестных нам предшественников и его загадочное сообщение о терапевтах. Тем большего внимания заслуживает тот ограниченный материал, которым мы располагаем. Учение Филона представляет громадный интерес по своему влиянию на последующее развитие религиозной и философской мысли, — влиянию, которое продолжает сказываться в известной степени до наших дней; и оно представляет не меньший интерес само по себе, как самое яркое проявление эллинистической мысли, как живой памятник умственного движения первого века, шедшего навстречу христианства. Мы были бы крайне несправедливы к Филону, если бы хотели видеть в нем только философа, забывая в нем апологета, миссионера и богослова. В своем учении он не гонится за оригинальностью. Самая философия представляется ему положительно данной: Моисей изложил истинную философию в форме символов, греки — в форме отдельных учений; Моисей изложил ее в ее полноте и чистоте, как божественное откровение; греческие системы представляют частные попытки человеческого разума проникнуть в это откровение, — попытки по необходимости частные и несовершенные. Моисей заключает в своих книгах все истинное, что есть во всех философиях, и потому правильный метод философии сводится к тому, чтоб уметь читать между строк откровения и толковать священные книги. Он не имеет философского метода, или, точнее, тот метод, которому он следует, вполне лишен философского характера — это либо риторические декламации, либо аллегорическая эксегеза, также процветавшая в школах риторов и грамматиков. Изучая Филона, мы невольно утомляемся этой риторикой, тем бесконечным разглагольствованием, изощренным суесловием, в которое он любит облекать самые простые мысли, подобно, впрочем, большинству своих современников. Минутами профессиональный ритор и словесник совершенно берет в нем верх над мыслителем. Он выставляет свое искусство напоказ при всяком удобном и неудобном случае, утомляя трескотнею слов и влагая надутые школьные словоизвержения в уста праотцам, Моисею и даже самому Господу Богу []. Но эта несносная манера отличает, к сожалению, не одного Филона: Словесная школа с ее грамматикой и риторикой была основой всей образованности, всего воспитания греко—римского общества — сначала языческого, а затем и христианского. Оно имело традиции многих веков, и у Филона мы находим вариации на очень древние его темы: Но во что обратилась басня кеосского мастера! Филон — ученый словесник, каждое произведение которого носит отпечаток школы. Его стиль, его лексика отражают все эти влияния []. Иногда Филон как будто щеголяет своим эклектизмом, как иные щеголяют ученостью. Это Агарь, служанка Сарры, ancilla theologiae, как стали говорить впоследствии. Филон любит греческую словесность и философию, может быть, более даже, чем желал бы этого, подобно некоторым христианским писателям, которые осуждали в себе эту страсть. Мало того, подобно Иакову, и при законных супругах Филон не оставляет названных наложниц. Беглая Агарь возвращается под начало Сарры []. В своей литературной деятельности Филон представляется нам с множества различных сторон: И что всего замечательнее, все эти различные стороны деятельности Филона органически связаны между собою, определяясь одной и той же основною целью — проповеди и апологии мозаизма как религии слова, религии истинного просвещения. Весьма многие, например, обращают внимание на учение Филона о Логосе вследствие громадного значения, которое приобрело со временем это понятие. Но как ни значительно оно уже у Филона, оно еще не занимает у него того центрального положения, которого оно достигает лишь гораздо позже. Поэтому, для того чтобы понять самое учение Филона о Логосе, надо обратиться к рассмотрению связанных с ним других сторон литературной деятельности этого писателя. Сочинения Филона могут быть разделены на несколько разрядов []. Прежде всего идут чисто богословские трактаты или группы трактатов. Эти трактаты имеют в виду главным образом, если не исключительно, последователей Моисея. Следом за этими специальными богословскими трудами идут сочинения, рассчитанные на более широкую публику, напр. Наконец, особый отдел могут образовать сочинения философские. Мы начнем с последних. Уже из одного чисто внешнего сопоставления этого последнего отдела с первыми легко увидеть, что философия играла второстепенную, служебную роль в деятельности Филона. Тем не менее изучение немногих философских сочинений Филона значительно объясняет нам характер этой деятельности и в других его произведениях. Правда, на почве мозаизма трудно было найти основания для усвоения тех или других специальных учений психологии или теории познания; поэтому в таких специальных вопросах эклектизм Филона нередко колеблется между различными решениями. Зато в тех областях, которые касаются этики или богословия, учения о первых началах, предпочтения его очевидны. Сочинения Филона, в которых скрещиваются все эти влияния, нередко служат нам ценным источником для изучения философии этого эклектического периода. Но Филон не стоик; и когда ему нужно опровергнуть стоическое учение о конечном разрушении мира, он вместе с Боефом и Панэцием обращается к помощи перипатетиков []. Но Филон и не скептик: В своих философских трактатах Филон всего менее оригинален. Он сам сознает, что передает чужое учение de Alex. Но такой же эклектизм, спускающийся иногда до простой компиляции, сказывается и в других произведениях Филона []. Всего любопытнее определить то место, которое занимают эти философские труды в деятельности нашего писателя. Замечательно, что подлинность всех их была заподозрена; если бы не редкие намеки, часто остававшиеся незамеченными, трудно было бы подозревать, что автор их иудей, а не эллин []. II, 48 и quod omnis probus liber, II, M. Таким образом, самая аллегористика греческих философов и грамматиков признается правильной в ее применении к языческим мифам. Филон как бы нарочно становится на точку зрения язычников и забывает на время о законе и пророках, чтобы тем вернее привести их к неожиданному обращению []. Отправляясь от стоической морали, от стоического идеала жизни мудрого, согласной с естественным законом, Филон стремится указать этот закон в богооткровенном учении Моисея, выясняя таким образом универсальный, космополитический характер еврейского законодательства. Истинно мудрые, свободные, добродетельные люди встречаются, впрочем, во всех народах: Раб есть тот, кто повинуется страстям, свободен тот, кто живет по закону: В этом понятии духовного божественного закона Филон. Не служит ли оно источником Зенона, как инсинуирует наш апологет? Таково основание истинной жизни и истинной свободы. Обретши его, человек не страшится гонений, лишений, рабства, смерти. Но, рассчитывая на широкий круг читателей, Филон, по—видимому, имеет в виду и более тесный круг гонимых соплеменников, увещая их к стоической твердости и мужеству среди гонений и видимого рабства []. Здесь апология сочетается с философскою проповедью. Таким образом, в своих трактатах чисто философских Филон ни минуты не забывает своей главной цели, апологетической и миссионерской. И если здесь он проникнут идеей божественного Промысла и божественного разумного закона, как универсального начала физического и нравственного мира, то в своих специальных богословских сочинениях он развивает пространно ту же идею. Он не ограничивался, впрочем, одной философией в своей апологетике. Он принимал личное участие в посольстве александрийских иудеев к Кайю Калигуле с протестом против гонений и насилий, которым они подвергались [] ; он писал рассуждения о гонениях и гонителях. Литературные приемы Филона и в этой группе сочинений соответствуют тем, которые только что указаны. И здесь он становится нередко на точку зрения противников, чтобы лучше достичь своей цели: Говоря о ессеях и терапевтах, он показывает в них высшие образцы практической и теоретической деятельности человека и обращает язычникам их обвинения в безнравственности, заимствуя оружие у обличительной литературы киников. Общество терапевтов изображается как мистический союз, подобный религиозным союзам других мистиков, и точно так же, как и в других своих сочинениях, Филон любит употреблять терминологию греческих мистерий, которую заимствуют у него и христианские александрийцы []. В своей окончательной послевавилонской форме закон представлял собою грандиозную попытку — оградить народ Божий от окружавшего его моря языческих народов и сделать его святым народом Божиим посредством ритуального освящения и посредством возможно полного подчинения всей народной и личной жизни сложной и суровой обрядовой дисциплине. Эта дисциплина утверждалась на основании, возвещенном пророками, — вере в единого Бога Израилева; с такой верой связывалось сознание национального избрания и национальной миссии, успех которой зависел от осуществления закона — воли Божией в Его народе. Обрядовый закон составляет и силу Израиля, и его слабость: Мы уже указали это внутреннее противоречие, которое ощущалось особенно сильно при столкновении с другими народами и, главное, с универсальною культурой и просвещением греко—римского мира. Но оно ощущалось и в национальной религиозной жизни. Источник живой воды, который напоил пророков, иссяк; на седалище этих пророков сели книжники, и закон, составлявший как бы периферию религиозной жизни, закрыл собою ее центр. А как только этот центр перестал быть ощущаем,. Филон, который еще не пережил кризиса, происшедшего в его дни в Палестине, не пошел ни тем, ни другим путем, хотя внутреннее противоречие закона обусловливает собою всю его деятельность: И то и другое согласно с учением стоиков. Если прочие законодатели ограничиваются одними сухими установлениями или же, напротив, окружают их мифическими вымыслами, то Моисей начинает с изложения сотворения мира, чтобы показать, что мир согласуется с законом и закон — с порядком вселенной и что праведный, поступающий по закону, есть истинный космополит, гражданин мира, согласующий свои действия с волею той природы, которою управляется вселенная []. Так начинает Филон свое изложение. Подобно стоическим и киническим риторам, делавшим нравственные олицетворения из героев древности напр. Авраам, Исаак и Иаков олицетворяют добродетель различных типов: Прежде всего идут десять заповедей: Данные непосредственно Богом, они лежат в основании всех отдельных законов, которые располагаются в систематическом порядке по рубрикам этих заповедей. Первая половина десятословия обнимает все обязанности благочестия по отношению к Богу и к родителям, земным символам небесного Отца ib. Вторая половина, или вторая скрижаль, обнимает все обязанности человека по отношению к ближним. В целом ряде трактатов о частных или специальных законах Филон систематизирует законодательство Моисея. В связи с первой и второй заповедями излагается весь закон, касающийся священства и жертвоприношений; в связи с четвертой рассматриваются узаконения о праздниках, а к остальным заповедям приурочивается все семейное, гражданское и уголовное право []. Эта первая широкая попытка систематизации закона, начинающаяся с сотворения мира, заключается трактатами: Здесь высказываются мессианические чаяния Филона — вера в восстановление порядка, нарушенного грехопадением, в чудесное соединение рассеянных сынов Израиля. Таким образом, с новой точки зрения обосновывается старинная еврейская теория о возмездии, которую. Закон Моисея есть положительный, богооткровенный закон, и сообразно тому Филон настаивает на буквальном его соблюдении, признавая в то же время его сокровенный аллегорический смысл. Отдельные части его труда рассчитаны на очень широкую публику. Отношение к закону везде однородно: В предписаниях чисто нравственного характера Филон не вдается в аллегористику. Обыкновенно он довольствуется казуистикой, чтобы показать, как глубоко и тонко разработано нравственное учение Моисея и насколько. Укажем, например, на его изложение законов, касающихся брачного законодательства и седьмой заповеди, где целомудрие евреев противополагается всем видам языческого разврата. Мы уже говорили, что эта антитеза служила общим местом сначала еврейской, а потом и христианской апологетики, причем целый ряд аргументов, образов и анекдотов, иногда скабрезных, вошел в литературную традицию []. Укажем, далее, на те места, где Филон указывает на строгость закона по отношению к разврату, и на те, в которых он выставляет на вид широкую гуманность, его милосердие, распространяющееся не только на человека, но и на самую природу []. Иное дело, когда Филону приходится объяснять ритуальный закон. Здесь аллегористика вступает в свои права. Там, где обряд не оправдывается утилитарными соображениями, он получает космическое значение, символизирует собою целый мир, подобно одежде первосвященника V. III, 11—12 , или же он символизирует собою нравственные истины. Обрезание, составляющее посмешище эллинов, объясняется не одними гигиеническими и физическими соображениями: Закон о чистых и нечистых животных заключает в себе высший нравственный смысл: Но в то же время он признал первых чистыми, а вторых нечистыми, поскольку некоторые особенности их строения символизируют добрые или дурные свойства человеческой души —. Желая научить людей уважать и беречь человеческую жизнь, Моисей установил, что одно прикосновение к трупу оскверняет человека []. Подобным же образом в специальных трактатах объясняются жертвенный ритуал, свойства жрецов и жертв и установления о праздниках еврейских. Здесь Моисей изображается всецело проникнутым гуманными идеями нравственной философии, просвещенным законодателем во вкусе стоицизма. Суббота празднует день рождения мира; напоминая нам его Творца, она учит нас истинной мудрости и истинной жизни: Пасха, например, празднует освобождение от египетского плена и в то же время знаменует. Если закон получает, таким образом, всецело нравственный смысл, то вся история закона, вся история Израиля с точки зрения закона обращается у Филона в нравственную басню, в аллегорию нравственных истин. История творения, грехопадения, потопа, история праотцев есть по своему духовному смыслу нравственная история души человека. Начало этой истории есть создание неба и земли, или Адама и Евы, т. Предзаложенное Богом семя добра развивается в человеке, несмотря на его грехопадение. Прямой смысл откровения утрачен, надо искать его сокровенный смысл, надо понимать его иносказательно. За упразднением истории, за утратой реального понимания обряда Филон стремится найти мораль истории и обряда, мораль откровения. И он находит такую мораль в универсальном, разумном законе , тожественном с Логосом, разумом сущего. Толкование Филона, кажущееся нам столь произвольным, не было таковым ни для него самого, ни для его преемников. Оно имело свои правила и свои основания, свой метод, заимствованный частью у еврейских раввинов, частью у греческих грамматиков, — метод, который перешел к последующим толкователям Писания и который доныне оказывает еще свое влияние. Мы рассмотрим ближе этот метод, тем более что самая философия Филона и его учение о Логосе стоят в тесной связи с этим методом. Аллегорический метод Филона []. Мы знаем уже, что в эпоху Филона не только священное Писание, но и самый перевод его считался боговдохновенным. Писание явилось нормой и выражением истины. Поэтому все Писание проникнуто Духом, и всякое слово, всякая буква или черта в нем священна — взгляд, общераспространенный среди современных Филону евреев и выраженный им со всею силой и во всех своих последствиях []. Поэтому в Писании не может быть не только заблуждения или грубых, ложных. Чем более утрачивалось непосредственное понимание Ветхого Завета, тем более необходимо становилось такое иносказательное толкование. Можно сказать, что во времена Филона буквальное понимание было столь же немыслимо, как истинно научное, критическое объяснение, которое не могло зародиться. Буквальный смысл является Филону не только неразумным и грубым, но противным его нравственному чувству. Все Писание полно пророческим духом и пророческими образами, и оно само учит нас искать их объяснения. Он исключается там, где само Писание употребляет аллегорические образы или выражения напр. За отсутствием критического метода трудно было найти иные правила. Если в IV гл. Бытия мы читаем, что Енох был сыном Каина и прадедом Мафусаила, а в V гл. Филону оно представляется явной загадкой, преднамеренной притчей Писания: Но нельзя сказать, однако, чтобы Филон прибегал к аллегории только в случае действительных трудностей: Почему Авраам называется отцом Иакова, когда он ему дед? Почему Агарь берет мех там, где Ревекка берет ведро? Все это неспроста, потому что в Писании нет случайностей; все это — тайна и премудрость. И таким образом аллегорический метод Филона является обратного стороной его веры в магическую вдохновенность его буквы. Несмотря на свою эллинскую культуру, Филон, подобно книжникам Палестины, проглатывает верблюдов и оцеживает комаров. Исходя из веры в магические свойства своего текста, он признает, что не одни видимые противоречия, но. Не только отдельные слова и формы слов, оторванные от контекста, объясняются иногда в смысле, противном этому контексту, но даже отдельные части слов, частицы, грамматические формы и грамматические ошибки получают самостоятельное значение. Числа объясняются в смысле новопифагорейской символики []. Само Писание объясняет иногда таким образом значение имен: Ева — жизнь, Каин — приобретение, Иаков — зачинатель. Палестинский мидраш развил эту этимологию, а Филон, пользуясь толкованиями своих предшественников, возвел ее в систему, в общее правило, не знающее исключений []. Но дело не ограничивается одними именами собственными, именами лиц, местностей, времен года и праздников. В аллегорическом объяснении жертвоприношения Авраама Б. XV телица, баран и коза символизируют душу, разум слово и чувственность, а горлица и голубь — божественную и человеческую мудрость []. По мнению одного уважаемого русского философа, телица, коза и баран обозначают здесь Индию, Грецию и Рим, а птицы имеют то же значение, что у Филона, — с тою разницей, что для нашего философа не горлица, а голубь символизирует пророческий дух и не голубь, а горлица символизирует греческую философию. Такой пример достаточно характеризует значение и степень влияния аллегорического метода! Но с нас достаточно и одного Филона: Отдельные слова, отдельные оттенки, выражения дают нередко повод целым трактатам. По поводу исступления Авраама Б. XV, 12 рассматриваются все возможные виды исступления, и по поводу бегства Агари — все возможные виды бегства, которым посвящен особый трактат De fuga. По поводу подобных параллелей Филон вдается в пространные отступления, нагромождает аллегорию на аллегории, любуясь их изобилием и утомляя читателя своею пестрой риторикой, в которой рвется или теряется нить его мысли. Аллегорический комментарий Филона послужил литературным образцом целого множества подобных комментариев последующих веков: Поэтому мы считаем нелишним дать о нем некоторое представление. Строго говоря, это ряд отдельных поучений на отдельные тексты, внутренняя связь которых совершенно забывается. Самый текст служит лишь канвою для риторических и аллегорических образов: Примером бегства первого рода служит Иаков — идеалист и спиритуалист, который бежит от Лавана, воплощенного материализма, отрицающего. При этом Филон не смущается тем обстоятельством, что Ревекка посылает Иакова к брату своему Лавану, только что очерченному столь черными красками: Лаван — сын Бетуила, отца Ревекки, а Бетуил есть дочь Божия, или сама премудрость, по поводу чего Филон задается вопросом, каким образом дочь может быть отцом: Здесь, по—видимому, большой пропуск, ибо бегство третьего рода, бегство Агари перед Саррой, низшей перед высшей и господствующей частью души, — вовсе не рассматривается Филоном. Вместо этого Филон обращается без всякого перехода к бегству невольных убийц Исх. Затем он останавливается на городах убежища. Он исследует, во—первых, почему эти города принадлежат одному колену Левия 17 , во—вторых, почему их шесть 18 ; в—третьих, почему три из них находятся по сю сторону Иордана, а три по ту сторону 19 ; в—четвертых, почему невольный убийца должен оставаться в таких убежищах до смерти первосвященника Истинное бегство есть бегство от мира к Богу; истинные убежища суть силы Божества;. Рассматриваются безумные, которые не ищут и не находят, и мудрые, которые ищут и находят, как Авраам и Исаак, нашедшие агнца — слово 24 , или евреи, нашедшие манну, небесную пищу — тоже слово приводятся и другие примеры []. Потом рассматриваются различные классы тех, которые ищут и не находят: Он вводит их в землю обетованную, где они находят то, чего они не строили, не сажали и не собирали 30— Мы ожидали бы, что Филон займется ангелом и сообщит нам свою ангелологию. Зато мы узнаем, что источник означает: Мы опускаем много интересных подробностей, имеющих более эпизодическое значение, хотя, строго говоря, в разбираемом нами трактате все состоит из эпизодов. Толкуемый текст связывает чисто внешним образом пестрые, разнообразные мысли, которые не вытекают логически друг из друга, а соединяются по случайным психологическим ассоциациям. Работа мысли заменяется капризною игрой, и положения обосновываются не логикой, а внешним авторитетом, который дает им печать непогрешимости. Это — симптом тяжелого недуга, который надолго сковал человеческую мысль. Но за видимою пестротой образов, представлений, понятий Филона скрывается, однако, одна идея, одно миросозерцание, цельное и законченное; он не придал ему логической, систематически научной формы, но, несомненно, именно та форма, в которую он его облек, всего более ему соответствует. Жизнь человека есть сон; его разум и чувства бессильны в познании истины; единственным источником безусловно достоверного познания является откровение, единственно достоверным словом — божественное слово, которое облекается в образы, приспособляясь к немощи человека. Это божественное Слово, в котором. В нем и через него все создано, в нем и через него познается все. Самый мир есть иносказание Божества, Его аллегорическое откровение. Но блажен тот, кто возвышается над аллегориями, иносказаниями и образами слова, непосредственно озаренный вечным светом Сущего! Учение Филона в его собственных глазах есть учение самого Моисея, самого Слова Божия, причем роль философа состоит лишь в подлинной эксегезе и передаче этого Слова. Риторика, логика, физика, греческая философия и наука суть лишь пособия толкователя, которые бесплодны без просвещения благодати и даже вредны — там, где мы принимаем их за нечто самодовлеющее, ценное само по себе и вовлекаемся в софистическое мудрствование. Вдохновение, непосредственное озарение души, очистившейся от чувственности и питающейся манною Слова, — вот истинный ключ ко всем притчам, загадкам и тайнам Писания. Писание есть истинное Слово Божие, — истинная мудрость Божия и закон Божий, открытый людям. Все слова Писания выражают одно это содержание; все они суть лишь различные выражения, одухотворенные образы, иносказания единой, всеобъемлющей истины. Человек познает Бога только в Его истинном Слове, ибо Слово это не есть творение Моисея, а сам Моисей есть лишь орган Слова, которое глаголет в нем. Во взгляде Филона на Писание выражается основная мысль его богословия. С одной стороны, Сущий — Божество в себе — не выражается никаким словом, будучи неизреченным и превышая всякую мысль, слово или образ, понятие или определение. Мы знаем только, что Сущий есть, но мы не можем знать, что такое Он есть. Точнее, путем отрицания всяких определений мы возвышаемся. Но, с другой стороны, Божество есть абсолютное начало, или причина, существующего, источник бытия, источник всех сил и свойств, субъект и объект откровения, Слова. В Писании сказано, что Бог не человек, и вместе Он является в нем как человек. Как существо абсолютное, Он бесконечно далек от всего относительного, конечного, ограниченного; и в то же время Писание приписывает Ему человеческие чувства, свойства, органы. Мы уже знаем, что, с точки зрения Филона, такие органы аллегорически обозначают свойства Божества, Его всеведение, могущество и т. Всякое качество определяет собою известный класс предметов, которые ему причастны: Он не только не антропоморфен, но бескачествен []. Не принадлежа ни к какому классу существ, Он не может определяться никакими качествами, хотя бы самыми превосходными. Он не причастен им и выше их — выше благости, разумности, праведности и т. А потому везде, где Писание присваивает Богу такие качества, оно также говорит лишь иносказательно и приспособляется к немощи нашего разума. Божество находится за пределами всякого понимания, а следовательно, и всякого сомнения. Его критика была справедливой, показывая внутреннее противоречие всех частных, ограниченных определений Божества, обращавших безусловное в условное и безотносительное в относительное. Ибо если все относительное и условное заставляет нас предполагать абсолютное, то мы должны прежде всего отрицать об этом абсолютном все частные и ограниченные определения. Божество познается путем совершенного отвлечения, отрицания всего тварного, и только тот находит Бога, кто оставил свои чувства и свой разум, кто оставил весь мир и себя самого. Но Божество не есть бессодержательная отвлеченность. Не причастное ничему, Оно всему дает из своей полноты. Таким образом, можно бы сказать, что, по Филону, Божество не бескачественно, а сверхкачественно, имея в себе потенцию или силу всех качеств, т. Впервые в философии формулируется это новое понятие о Божестве, которое залегло в основание всего последующего богословия. И если он не достиг конечного решения этой задачи, то все же его учение есть первая попытка формулировать философски понятие Бога Вседержителя, Господа Сил, и вывести из этого понятия его логические следствия, которым предстояло широкое развитие в будущем. Как же мыслить отношение Божества к миру, к душе человека, к Его собственным силам? Очевидно, Оно от века имеет в Себе самом основание Своих сил, от века обладает ими. Оно заключает в Себе самом источник Своего откровения и творчества, как чистая деятельность или энергия: Но в таком случае что же является объектом действия Божества и почему все откровение Его есть лишь иносказание? Здесь граница миросозерцания Филона: Мир создан Творцом из предсуществующей материи, бесформенной, безвидной, косной и пассивной. Таким образом, мы находим у Филона как бы простое возвращение к прежнему философскому дуализму: Деятельное и страдательное начало, Бог и материя образуют как бы два полюса миросозерцания Филона. Благодаря этому дуализм Филона представляется в весьма резкой форме; в нем несомненно выражается мысль о безусловной трансцендентности Божества, но при такой постановке самое вещество является как бы пределом, внешнею границей Бога. Отсюда мы вполне понимаем, почему с такой точки зрения откровение Бога в мире по необходимости должно явиться ограниченным. Филон настаивает на том, что вещество не имеет положительного, самостоятельного значения, и стремится показать, что оно, как чисто пассивное, не может ограничивать Божественного действия. Он постоянно возвращается к мысли, что ничто вообще не действует, кроме Бога: Но с другой стороны, Филон замечает, что ничтожество и несовершенство твари служит аргументом для атеистов, отрицающих Промысл и. Отсюда получается результат довольно странный, но обычный в подобных учениях: Филон доказывает и ничтожество твари, и ее превосходство, и бренность мира, и его вечность. Бренность мира обусловливается именно его материальностью: Напротив того, совершенство мира обусловливается вечными силами Божества, вечным планом мироздания и вечной деятельностью Творца, не подчиненной никаким условиям времени и определяющеюся лишь своей внутренней необходимостью. Самое время есть лишь результат всемирного движения, продукт мира [] , и по одному этому нельзя представить себе возникновение мира во времени. Божество вносит в него свет и разум, закон и порядок и созидает его из темного хаоса, который от века побежден творчеством Божества, Его мудростью, благостью и правдой. Поскольку Оно мыслится в совершенной противоположности миру и не может касаться его непосредственно, эти силы Божества являются особыми началами, посредствующими между Им и миром. Отсюда троякое отношение этих посредствующих начал, или божественных сил, верховною из которых является Логос: Эти различные определения плохо мирятся между собою, что ведет к большой сбивчивости в учении самого Филона и к спорам среди его критиков []. Но если противоречия Филона не могут быть логически согласованы, то они прекрасно объясняются из самого существа и из исторических условий его миросозерцания. Здесь скрещиваются все те противоположные влияния, греческие и еврейские, которыми определяется учение нашего философа. Отдельные раввины предавались теософским умозрениям и посвящали в них своих учеников []. Самые различия в утверждениях Филона об этом таинственном предмете объясняются всего естественнее различиями в самых преданиях синагоги. Филон усваивает это различие, хотя по незнанию еврейского языка впадает при этом в ошибку, объясняя смысл названных имен Божества как раз обратно толкованию палестинских книжников []. Но и независимо от подобных недоразумений александрийское учение развивается у Филона своей дорогой. Существо Божие не имеет имени. Эти два главных аспекта Божества постоянно встречаются в комментариях Филона: Божество является то как единое, то в трех лицах. В других случаях между Богом и Господом или Благостию и Царством помещается Логос, третья верховная сила, связывающая их между собою De Cher. Как сказано, учение о силах излагается не всегда одинаковым образом. В этой совокупности сил Бог присущ вселенной, имманентен ей как у стоиков ; Он распростирает Свои силы сквозь небо и землю, воды и воздух, не оставляя ни одной части мироздания не наполненной ими и связывая все невидимыми узами []. Ясно, что мы имеем здесь дело уже с чисто греческой концепцией. И тем не менее Филон нередко соединяет обе точки зрения: Мало того, с чисто философскими понятиями он соединяет богословские представления, отожествляя идеальные силы, или творческие логосы, со словом Божиим или словами откровения. Отсюда объясняется третий аспект учения Филона о силах, как посредниках откровения — ангелах или демонах. В этом качестве они являются нам прежде всего в нравственной области, в специальной области откровения. Но в известном смысле все творение может рассматриваться как откровение, и грозные стихийные явления на вершине Синая при законодательстве показывают нам, что одни и те же силы действуют в творении и в. Здесь мы касаемся одного из спорных пунктов учения Филона. В храме вселенной эти ангелы суть служители божественных сил []. Таким образом, здесь мы имеем существа, совершенно отличные от Бога,. Такое же смешение находим мы и у Плутарха, и у других мыслителей того времени. Можно сказать, что у Филона все силы Божества едины и тожественны по существу, но различны в лицах: С такой точки зрения представление об отпадении ангелов заключает те же затруднения, что и представление о грехопадении человеческих душ, и в сущности сводится в обоих случаях к одному и тому же акту — погружению в материю []. Если мы обратимся к еврейской ангелологии эпохи Филона, то найдем в ней много сродных черт. Отдельные ангелы ставятся над всеми частями природы: Но в то же. Таким образом, и самые представления об ангелах, находимые Филоном в современном еврействе, были различны и легко поддавались противоположным требованиям его мысли: Но, по правде, ни стоики, ни платоники, ни перипатетики времен Филона не держались иного взгляда: И эти силы суть в одно и то же время и органы Божества, и Его творческие энергии, и Его посредники []. Здесь мы приходим к учению Филона о Логосе, который как бы обнимает в себе эти божественные силы. Учение о силах и учение о Логосе взаимно объясняют и дополняют друг друга. Он наполняет мир, но не заключается в нем и скорее сам заключает его в себе []. Они образуют собою умопостигаемый мир, первообраз мира чувственного, состоящий из невидимых идей: Далее, он имеет двойственный характер соответственно. Логос есть прежде всего способность Божества, Его энергия, сила или разум, между тем как оно само — превыше всякой энергии, силы, разума или способности. Можно сказать, что именно в своем Логосе, как всеобщем месте или всеобщей потенции всех идей, Божество возвышается над всеми ими. На деле, однако, оба эти момента совпадают, как на это указывает и сам Филон [] ; иногда он как будто отличает Логос в качестве идеи объекта от Премудрости и видит в нем сына Премудрости от Бога [] ; иногда он отожествляет их, а чаще всего не различает их вовсе []. Он есть создание Божие, хотя и непосредственное, чисто духовное создание, или произведение Его — как бы Его отражение, тень или. Он отделяет Творца от твари, посредствуя между ними: Но и мир есть также образ Божий, видимый бог, или, точнее, видимый Логос. Подобно тому как отдельные души облекаются телами, так и универсальный Логос облечен миром, как ризою; он одевается в стихии — землю, воду, воздух и огонь и во все те вещи, которые состоят из этих стихий; и как душа содержит все части живого тела в неразрывной цельности, согласии и единстве, так и Логос есть связь мира, соединяющая все его части и охраняющая ее от разложения, распадения De fuga Без Логоса, без невещественных идей—сил, связывающих мир и наполняющих его собою, мир обращается в ничто — в пустой. Поэтому все, что говорится в Писании о сотворении неба и земли, может быть иносказательно относимо к человеку; и, наоборот, все, что мы знаем об отношении нашего духа к нашему телу, может быть иносказательно относимо к миру. Ибо мир есть видимая оболочка того же Логоса, который человек находит в себе самом, и он управляется тем же разумным, божественным законом. Можно сказать, что в нем и для него создано все. И как чувственность Ева происходит от духа Адама и немыслима без него, так и все чувственное земля происходит через сверхчувственное, идеальное небо []. Все видимое, все земное есть лишь образ и подобие. От созерцания этих образов, от изучения чувственного мира человек должен приходить к созерцанию и познанию первых причин и начал. Он познает нравственный закон в собственном духе, и мало—помалу его естественный разум убеждает его в истине откровения Моисея: Но истинно мудрый не останавливается и на этой ступени: Ягве, Елогим, самый Логос суть лишь аспекты, бессамостные формы откровения, божество которых следует понимать лишь в переносном смысле. Душа мудрого стремится возвыситься над всякими образами и подобиями, над всякими посредствами, чтобы теснейшим образом соединиться с Сущим — своим первоисточником, который превыше всех своих проявлений. Таким образом решается высшая проблема теоретической философии. Мир и человек, макрокосм и микрокосм соотносятся, соответствуют друг другу, будучи подобиями одного и того же образа, черты которого всего яснее запечатлены в нашем разуме. Отсюда — возможность объективного познания. Самая чувственность есть как бы истечение разума Ева, происходящая от Адама , как все чувственное есть лишь воплощение мысли, идеи []. Наивный реализм античного миросозерцания находит в этом свое оправдание. Мир сотворен, хотя и вне времени, которое само представляется продуктом мирового движения; мир преходящ как явление во всех частях своих; но он вечен, как воплощение Логоса, как откровение Сущего. Отсюда философское миросозерцание Филона получает как бы двоякое освещение. Оно, несомненно, исходит из общих всей древности предположений наивного реализма — действительности внешнего, телесного мира и соответствия этого мира нашим представлениям. И в то же время эти реалистические предположения оказываются шаткими: Мир есть сновидение; он есть образ образа и является как бы лествицей подобий, которые постепенно тускнеют по мере удаления от своего первого подлинника. И там, где мы думаем усмотреть в вещах нечто субстанциальное и самобытное, где мы хотим видеть в явлении нечто большее, чем тень или подобие, отожествляя его с Сущим, мы впадаем в ряд заблуждений. Здесь Логос является нам в его внутреннем, имманентном отношении к душе человека, как божественное начало, просвещающее ее внутри, оплодотворяющее ее семенами истины и добра и как бы воплощающееся в праведных душах. В книге Бытия мы находим два рассказа о сотворении человека: Нравственная жизнь человеческого духа есть область, на которой сосредоточивается весь интерес Филона: Добро есть цель и норма творения, его начало, его конец и его закон; оно осуществляется в мире через разумную деятельность души, откуда вся философия Филона получает характер этики и нравственной психологии. Но тем не менее теоретическая психология, т. Классификация душевных способностей не разработана и совершенно неопределенна. Все эти воззрения чередуются. Но если специальные вопросы психологии отступают на второй план для нашего мыслителя, то и самое основное воззрение его на природу нашей души не отличается должною определенностью. В других местах Филон выражает подобные же сомнения. Иногда кажется, что для Него несомненно только одно — бесплотность нашей разумной души, ее духовность. Но, несмотря на эту очевидную сбивчивость представлений о естестве нашего духа, мы находим у Филона довольно своеобразный психологический дуализм, в котором он соединяет греческие и еврейские представления. Он ссылается на библейские тексты, в которых дух дыхание жизни отличается от души живой, чтоб оправдать свое деление души на высшую и низшую часть, заимствованное из греческой философии. В этом, как нам кажется, и состоит объяснение мысли Филона. Большинство из его критиков указывают на сбивчивость его представлений, колеблющихся между телесностью и бесплотностью духа [] ; другие стремятся доказать, что он склонялся в пользу первого или второго взгляда [] , что нисколько не освобождало бы его от противоречий. На самом деле следует обратить внимание на два обстоятельства: Божественное не может дробиться или разрываться на части; Оно лишь распространяется, Оно сообщается динамически. Но в действительности это и есть одно и то же, поскольку образ сказывается в чертах своего подобия, запечатлевает их собою. В этом нашем разуме мы уподобляемся Богу и усыновляемся Ему: В этом отношении учение Филона вполне определенно: Какова материя души и что она такое — это вопрос, который не занимает его почти вовсе, является ему несущественным и сомнительным []. Но, повторяем, не в материальной оболочке Логоса лежал интерес Филона. Ибо не один разум, но и низшие, неразумные способности души сообщаются ей идеями—силами; слова: Если разум одушевляется Богом, то неразумная часть нашей природы одушевляется разумом []. Как уже указано, мы не находим у Филона классификации. Ясна только общая мысль его психологии, которая сводит к Божеству источник всей деятельности, всей действительности и бытия нашего духа: Без Него мы не могли бы ничего познавать, ничего чувствовать, ибо Ему одному принадлежит всяческое действие; нет ничего столь нечестивого, как видеть в разуме производящую причину восприятия и ощущения, ибо не наш дух или разум есть причина чего бы то ни было, а Бог, который предшествует разуму и порождает его, — Бог всяческих сил и всякого блага, о Нем же мы живем, и движемся, и существуем []. Но Филон уклоняется от такого вывода: Бог не может быть виновником зла, и причину зла следует искать в свободной воле нашего духа. Как вяжется допущение такой свободы с вышеизложенным учением, на это мы не находим ответа у Филона; оба противоположных воззрения имманентности и независимости составляют религиозно—нравственные требования нашего философа; но мы не находим у него попытки посредствовать между ними. Свобода души есть ее превосходство. С другой стороны, душа наша помещена посредине между смертным и бессмертным, разумным и неразумным, божественным и. Каким образом он может быть произволен, Филон не объясняет; он только констатирует то, что он признает фактом нравственного сознания. В самой душе нашей сказывается основная двойственность неба и земли, разума и чувственности, между которыми она обитает. Но не заключается ли причина зла в самом ограничении нашего духа, в самой связи его с материальной природой, в самом теле человека? Если зло есть результат воплощения души, то, с одной стороны, такое воплощение представляется необходимым и обусловливается творческим действием Бога, Который создает и землю, и небо, и плоть, и дух, оживляет Адама и из ребра его создает Еву: Ева, или чувственность, есть кость от костей Адама — разума, то есть сила от сил его. Самое чувственное наслаждение, обусловливающее их союз и олицетворяемое змеем—обольстителем, представляется в одном месте Leg. II, 18 как необходимый момент Богом установленного порядка: Но в других местах Филон прямо указывает на то, что змей проклят Богом, и притом без всякой надежды искупления: Филон дает несколько таких объяснений: На них, следовательно, падает ответственность за несовершенства нашей природы []. Правда, под ангелами Филон разумеет и индивидуальных духов, и здесь мы переходим ко второму объяснению, согласно которому виновниками воплощения являются самые человеческие души. У Филона еврейские представления естественно сближаются с греческими. Одни из таких душ всегда пребывают бессмертными и нетленными обитателями этой стихии: Лествица Иакова между землей и небом символизирует путь, которым сходят и восходят души. Но ту же лествицу мы находим и внутри каждой человеческой души: Внутренние падения и возвышения, внутренняя нравственная жизнь человеческой души, напротив того, поглощают всецело его интерес. Этика неотделима от психологии Филона. Как мы видели уже, и в этой области он собирает свой мед отовсюду — от стоиков, киников, платоников, пифагорейцев и от Моисея. От греческих философов он заимствует не только общие идеи, но и отдельные готовые декламации и целые параграфы нравственной казуистики. Из Ветхого Завета он заимствует не только ряд отдельных положений прикладной морали, но и некоторые основные религиозные мотивы, чуждые грекам. Отсюда стоический идеал совершенного мудреца, единого истинного царя, священника и пророка, единого свободного, благородного, блаженного друга Божия, который достигает богоподобия и становится истинным гражданином вселенной. Филон дает своей этике аскетическую и дуалистическую окраску, заимствованную отчасти у платонизирующих стоиков, у платоников и новопифагорейцев: Ибо плоть противоборствует духу, и умерщвление ее есть дар Божий []. Здесь сказываются ветхозаветные влияния: Самое вступление души в мир, ее воплощение обусловливаются ее греховным влечением к наслаждению. Никто не мог бы спастись от суда без Божественного милосердия, и все нуждаются в милости, на что указывает закон о жертвах, обязательный для всех []. Сознанию собственного совершенного ничтожества соответствует сознание преизбыточествующей силы и благодати Божией, избирающей себе свои сосуды []. Филон не ограничивается тем, что признает ничтожество внешних благ вместе со стоиками: Строго говоря, ничто ему не принадлежит: Поэтому все люди должны считаться по отношению друг к другу равно благородными, равно одаренными Богом и в равной степени полноправными гражданами мира, ибо по отношению к Богу все они должны считаться пришельцами и странниками, пришедшими как бы в чуждое государство, в котором их некогда не было. В мире нет ни одного частного, ограниченного создания, которое могло бы обладать совершенством; всякое такое создание есть лишь часть целого и, как такая часть, нуждается во всех прочих частях и нужна всем им []. Если истинная, подлинная действительность принадлежит единому Богу, по отношению к Которому тварь. Разумеется, можно спросить Филона, каким образом он вообще может объяснить возможность самопроизвольного действия и ослушания со стороны сотворенной воли: Но раз существует злая, порочная, своекорыстная воля, следующая внушению неразумных влечений и страстей, то перед человеком ставится уже не теоретическая, а практическая задача — просветить и перевоспитать эту волю, подчинить ее разумному, божественному закону. Человек возвышается к совершенству путем надежды и покаяния, путем изучения, аскеза, божественного озарения. Наследником божественных благ является тот, кто оставляет все мнимые блага, кто отрекается от всего, что он считает своим, и от себя самого []. Нужно очистить и украсить свою душу, чтобы сделать ее достойным чертогом для Царя царей, который по милости и человеколюбию удостаивает призреть на создание свое и снизойти с пределов неба до края земли для облагодетельствования нашего рода. Вся земля недостойна быть подножием ног Его, хотя бы она обратилась в золото или даже нечто еще более ценное. Душа же, украшенная добродетелью, образованием, науками, есть достойное жилище Его []. Душа должна очиститься от страстей, чтобы вступить в союз с законным супругом своим — Словом и понести истинный плод мудрости, праведности и всяческой добродетели. Ибо Отец всяческих и супруг премудрости сеет семя свое лишь в девственную землю и обращается лишь к истинной деве. Он является мужем не изменчивой девы, а неизменного вечного девства. Выражаясь словами одного позднейшего мистика,. Здесь, очевидно, мы ушли далеко от греческой философии и находимся у порога христианской мистики. От халдейской и эллинской премудрости, от познания неба и земли человек должен перейти к самопознанию, чтобы познать все свое ничтожество и пасть ниц перед Божеством []. Подражать Богу, уподобляться Ему, жить с Ним, питаться Им и соединяться с Ним — вот цель человеческой жизни, достигнуть которой мы можем только при помощи Его благодати. Иаков признает здесь питателем своим Бога, а не Слово; ангела же, который есть Слово, считает лишь врачевателем зол… по его мнению, величайшие блага подаются от лица самого Сущего, вторичные же блага, дающие лишь освобождение от зол, — посредствуются его ангелами и логосами []. Несовершенные питаются отдельными заповедями слова; затем это внешнее слово становится внутренним, и, наконец, душа освобождается от всякого закона, делаясь сама воплощенным законом и приобщаясь самому источнику Слова. Впрочем, Он не дожидается наших молитв, источая вечные источники своей благодати. И хотя Филон придает самое главное значение в нравственном строении души этой благодати, смиренно принимаемой человеком, он не знает никаких внешних ее средств: Святое святых заключается в Боге, и только в Нем. Поэтому, как ни велико то значение, которое Филон придает покаянию, учению, умственному просвещению при посредстве наук и философии или аскетическому подвигу и очищению воли, — он видит во всем этом лишь подготовление души, которое отчасти уже само обусловлено действием даров благодати, умных сил и словесных семян Божиих. Поэтому, хотя Филон и признает практическую добродетель наряду с созерцательной, ясно, что первая служит лишь низшею ступенью второй или ее отблеском. Таково в общих чертах учение Филона; изложение наше по необходимости вышло несколько длиннее, чем мы бы этого желали, отчасти, впрочем, вследствие литературных особенностей самого Филона, его бессистемности, эклектизма и противоречий. Многие из этих противоречий только кажущиеся; другие представляются характерными для его эпохи и для его миросозерцания, и обходить их значило бы дать неверное изображение его мысли. Не меньшие трудности, чем изложение Филонова учения, представляет его объективная и беспристрастная оценка, как философская, так и историческая, в особенности по отношению к последующему развитию христианской мысли. Чисто философская оценка Филона затрудняется тем, что ни его руководящий интерес, ни его метод, ни вся его мысль не имеют не только научного, но и умозрительного характера. Несмотря на такой нефилософский прием и на господствующий религиозно—практический интерес Филона, его миросозерцанию не только нельзя отказать в своеобразной цельности, но надо признать, что он сумел придать этому миросозерцанию наиболее соответственную форму и в его рамках глубже подойти к философским проблемам, стоявшим на очереди. Философия Филона, подобно учению многих его современников, есть философия откровения. Среди скептической критики и общего разложения предшествовавших доктрин явилось требование безусловно достоверного знания, имеющего свое начало в самом безусловно—сущем. Но если религиозные мыслители эпохи Филона ограничивались внешним посредством между религиозными верованиями и учениями философов, то Филон идет. Отсюда объясняется и метод Филона: Далее, Логос Филона не есть лишь формальный принцип познания сущего, он есть начало самооткровения в самом абсолютном сущем; иначе, Логос, начало откровения, есть в то же время космическое начало. Философы, современные Филону, стремились разрешить две основные задачи теоретической философии: Логос Филона разрешал собою обе проблемы, как начало, посредствующее отношение сущего к его другому и самооткровение сущего в этом другом. В этом смысле учение Филона занимает важное место в истории понятия абсолютного, в истории умозрения вообще. Тем не менее учение Филона заключает в себе скорее требование примирения философии и религии, чем действительное их примирение. Как ни знаменательна была подобная сделка для всего развития средневековой мысли, ее нельзя признать удовлетворительной ни в философском, ни в религиозном отношении. Отчетливой разработки понятий мы у Филона не находим, и самый Логос не дедуцируется, а только предполагается им, как общий принцип. Чтобы доказать истинность откровения, он прибегает к аллегорической эксегезе, путем которой он показывает согласие Слова Божия с популярной философией своего времени; а чтобы доказать и обосновать эту философию, он ссылается на откровение. Таким образом, учение Филона представляет собою логический круг. Исходною точкой для самого Филона была, разумеется, вера в Слово Божие, в универсальный смысл или разум откровения Бога Израилева. Проникнутый этой верой, он стремился доказать ее общую разумность и постольку — ее согласие с современной ему рациональной философией: А чтобы создать действительную философию ветхозаветного откровения, нужно было понять Ветхий Завет из него самого, а не из учения греческих философов. Нужно было новое евангелие Слова Божия, и, конечно, нельзя ставить в вину Филону, что он не дал такого евангелия. Достаточно и того, что он по—своему хотел такого евангелия. Здесь мы переходим к вопросу об отношении Филона к христианской мысли и христианскому богословию. В частности, мы не можем разбирать здесь отношение его Логоса к учению четвертого евангелиста, так как это потребовало бы тщательного анализа этого учения, о котором мы еще не говорили. Мы можем говорить пока лишь об общем отношении Филона к христианству. Иероним, занесший его по ошибке в свой каталог святых []. Филон представляет собою очень сложное литературное явление, в котором, как мы уже указывали, перекрещивается несколько умственных течений, которые после него то обособлялись, то вступали в новые сочетания: Он был типическим представителем эллинистического синкретизма, который впоследствии разлагался на свои составные элементы, но послужил в одно и то же время и почвой, и низшею ступенью для более широких попыток религиозного и философского синтеза. Поэтому мы не видим основания расширять бездну, отделяющую Филона от христианства, или, наоборот, стушевывать различия между ними. Несмотря на видимые точки совпадения, между Филоном и христианством стоит прежде всего самый Ветхий Завет, который Христос принимал в совершенно другом, реальном и конкретном смысле, чем Филон; а во—вторых, между ними стоит сам Христос, в Котором мы видим новое отношение к Богу, новое сознание живого и реального единства с живым Отцом, проникающее всю Его личность. Евангелие Христа есть евангелие царства, и в Ветхом Завете Он видит историю этого царства и его пророчество. Таким образом, различие между ранним христианством и религией Филона было весьма. Раннее христианское богословие заключало в себе попытку новообращенного эллинизированного мира понять новое учение, уяснить себе универсальное значение Христа и доказать неверным правду и разумность христианства. Его задача была во многом аналогична задаче Филона. Филон стремился показать Слово Божие в законе; апологеты проповедовали эллинам Христа, как разум Божий, воплощенное Слово Божие, явившееся людям и составляющее конечную цель правды Божией и смысл творения. Формулированное в этом смысле, учение о Логосе начиная со второго века развивается и получает господствующее значение в Церкви, причем александрийская богословская школа всего более содействует ее развитию. В какой мере творения Филона повлияли на христианскую мысль? Любят указывать влияние Филона на гностиков, как это делает у нас, напр. Муретов в вышеупомянутом прекрасном исследовании.


Трубецкой С.Н., кн. Учение о Логосе в его истории


Сергей Трубецкой - Учение о Логосе в его истории В эту книги вошли: Учение о логосе в его истории. ООО "Издательство АСТ"; Харьков "Фолио", В квадратных скобках - примечания автора, в фигурных - издателей. УЧЕНИЕ О ЛОГОСЕ В ЕГО ИСТОРИИ 1. Понятие Логоса связано с греческой философией, в которой оно возникло, и с христианским богословием, в котором оно утвердилось. Каким образом христианство усвоило это понятие для выражения своей религиозной идеи и насколько оно в действительности ей соответствует — вот исторический и философский вопрос величайшей важности, которому посвящено настоящее исследование. Греческое просвещение и христианство лежат в основании всей европейской цивилизации; каково внутреннее отношение этих двух начал? В наши дни в новейшей протестантской историографии постоянно приходится встречаться с мнением, что раннее христианское богословие с его учением о Логосе есть продукт эллинизации христианства, его замутнения языческой стихией, продукт своего рода православного греческого гностицизма. Это мнение высказывается в связи с отрицательным отношением к греческой философии, в связи с отрицательным отношением к умозрению вообще. И оно высказывается в связи с новейшим антидогматическим взглядом на христианство, согласно которому оно есть нравственное учение по преимуществу, а евангелие Христа есть лишь евангелие совершенной морали, обнимающей отношения человека к Богу и ближним. Верно ли такое понимание христианства? Нам кажется, что историческое исследование идеи Логоса, которая проникает уже в первое и наиболее чистое выражение христианства, в Новый Завет, поможет нам осветить этот вопрос. И далее, справедливо ли отрицательное отношение к греческой философии, к умозрению вообще? Нам могут заметить, что это уже вопрос оценки, который не может быть решен путем чисто исторического исследования, а должен составлять предмет самостоятельного. Но, как мы думаем, лишь историческое исследование может дать материал и основание для правильной философской оценки. Идея Логоса, всемирного, божественного Разума, зародилась в греческой философии. И тем не менее, есть ли эта идея лишь результат отвлеченного умозрения, которое произвольно гипостазирует разум, как свое начало, и, отправляясь от формальной всеобщности логического понятия, признает универсальный Логос всеобщим божественным началом мира? Есть ли эта идея Логоса лишь результат беспочвенного отвлечения, или же она есть также результат реального, духовного, нравственного опыта, пережитого и продуманного человечеством? Чтобы ответить на эти вопросы, мы должны обратиться к истории. Мы должны сперва рассмотреть идею Логоса в ее возникновении в связи с развитием греческого умозрения, а затем — те главнейшие факты, которые послужили основанием для христианского учения о Логосе, т. В этом состоит наша задача. Но вместе с тем, чтобы выполнить ее с надлежащею тщательностью и полнотою, чтобы понять христианскую идею и христианское учение во всей их оригинальности, во всем их отличии как от греческих идей, так и от национально—иудейских верований и чаяний, мы должны будем, во—первых, рассмотреть начатки богословской мысли в религиозной философии греко—римского периода, — в особенности в учении Филона Александрийского, столь повлиявшего на последующую патристику и впервые попытавшегося ввести идею Логоса в истолкование Ветхого Завета; а во—вторых, прежде чем перейти от Ветхого Завета к Новому, мы должны будем рассмотреть религиозную атмосферу еврейства в эпоху Спасителя, исследовать мессианические чаяния еврейской апокалиптики и те действительные начатки гностицизма, которые мы в ней находим. Отрицательное отношение к умозрению, сменившее собою крайнее увлечение отвлеченной философией первой половины нашего века, начинает уступать место критическому изучению. Но все же в общем господствует. История философии, история идей должна их рассеять, и беспристрастная мысль должна признать необходимость умозрительной философии. Идея Логоса несомненно зародилась в метафизике, но с тем высшим умозрительным интересом, который представляет эта идея, несомненно соединяется и практический интерес самого глубокого нравственного значения. Имеет ли разумный смысл и разумную цель вся человеческая деятельность, вся история человечества и в чем этот смысл или цель? Имеет ли, наконец, разумную цель весь мировой процесс, имеет ли смысл существование вообще? Это не умозрительные вопросы, это самые важные практические, нравственные вопросы. Положительная наука не может и не берется их решать, но это еще не значит, чтобы они могли быть разрешаемы только верою, без мысли. Ибо там, где спрашивается о цели нашей деятельности и о разумном смысле нашего существования, там разум имеет голос. Всякая разумная, сознательная человеческая деятельность заключает в себе подразумеваемое утверждение скрытой цели человеческого бытия, молчаливое признание того, что это бытие имеет положительный смысл и цель для меня или для других, — цель, достойную желания. Без такой цели бессмысленна жизнь всех и каждого, бессмысленна история, бессмыслен самый наш разум, как случай всеобщей бессмыслицы и как одно из средств для поддержания нашего бессмысленного существования. Без такой цели нет прогресса в калейдоскопе явлений, в эволюции мира и человека, нет добра и зла, нет никаких норм вообще, даже логических норм, ибо для деятельности самого разума исчезает разумное основание. До известной степени сам человеческий разум одним фактом своего существования протестует против такого всеобщего отрицания разума. Я мыслю, значит, есть смысл хотя бы в моем мышлении, есть разумно—обоснованная деятельность хотя бы в сфере моей личной жизни. Но, спрашивается, что значит мой разум и какое место занимает он в общей природе вещей? Есть ли он лишь случай всеобщего неразумия, дитя хаоса, случайно зародившееся. Есть ли разум начало и конец мира или же — простой эпифеномен ничтожной части мирового движения, незначительный и случайный эпизод бессознательного и бессмысленного, механического процесса? Ясно, что это не простой вопрос умозрения, а жизненный вопрос о судьбе человека и всего человечества. Среди возрастающего неверия наших дней мы находим мало последовательных и безусловных атеистов. Если верующие признают сущее, предвечное Божество, то большинство современных атеистов сознательно или бессознательно верит в человека или в человечество как в Божество становящееся. Многие современные мыслители, немецкие и французские, прямо высказывали такую веру; другие, что то же самое, веруют в грядущее царство Божие без настоящего Бога; большинство верует в прогресс, т. Без признания такой цели нельзя говорить о поступательном движении, о прогрессе человечества, а признание такой высшей и всеобщей разумной силы предполагает своего рода веру в Провидение. Это есть либо объективная провиденциальная цель, положенная человеку волею Творца, либо же цель, которую сам человек ставит себе и своим ближним: Быть может, впрочем, эта цель есть вместе объективная и субъективная, не только положенная человеку, но и предзаложенная в нем, в его духе или разуме. Возможен и такой синтез: Но какова бы ни была конечная цель человека и человечества, человеческий разум не может уяснить ее себе, а следовательно,.


Пришла без трусов рассказы
Пример схемы сигнализации
Запуск теста логистика
Евросеть возврат товара ненадлежащего качества
На какой основе выбрать линолеум
Sign up for free to join this conversation on GitHub. Already have an account? Sign in to comment