Skip to content

Instantly share code, notes, and snippets.

Show Gist options
  • Save anonymous/9bede55a9294349d553034f82d955b8d to your computer and use it in GitHub Desktop.
Save anonymous/9bede55a9294349d553034f82d955b8d to your computer and use it in GitHub Desktop.
В философии 20 века идею конца истории

В философии 20 века идею конца истории


В философии 20 века идею конца истории



"Конец истории" как социально-философская проблема
Book: История философии - XX век
/ Философия Тест


























Наиболее характерным выражением американского менталитета стала философия прагматизма от греч. Зародившись на рубеже ХIХ—ХХ вв. Питательной почвой для прагматизма в значительной мере послужили открытия естествознания: В социальном же плане прагматизму более всего соответствовали условия бурно растущего американского капитализма. Прагматический же подход в большой степени проник и в американскую философию образования: Во второй трети ХХ в. В этике Сантаяна выступает как сторонник эскейпизма от escape — избегать , призывая освобождаться от оков вещного мира. Властителем душ молодежи был в те годы Герберт Маркузе — , представитель франкфуртской школы философии, эмигрировавший в США в г. С по гг. С таких собственнических, примитивно-прагматических позиций человек относится к любви, дружбе, образованию. Самореализация при подобном подходе выражается в ставшем самоцелью накоплении материальных благ, стремлении к власти в семье, в обществе. Такие стремления, приобретая болезненную форму, разрушительны и для общества, и для близких; и для самого человека, подверженного им. Тогда не только бы растаял лед недоверия между двумя великими державами, союзниками в битве с фашизмом, но еще и, обеспечив элементарные потребности своих граждан, Советский Союз перестал бы держать в напряжении весь мир. Еще одним направлением соединения философии и психологии, типично американским, стал бихевиоризм от behavior — поведение. Имея в основе позитивизм и прагматизм и созданный Дж. Уотсоном — , бихевиоризм в определенном смысле отождествлял сознание и поведение как корреляцию стимула и реакции. По существу все познание сводится им к образованию условных реакций. Одна из наиболее опасных модификаций бихевиоризма, развития Б. Скиннер имел много сторонников в х гг. В определенной степени развитие его идей произошло в трудах Ф. В наибольшей степени авторитету американской философии уже в 60—80 гг ХХ в. Эти философы, рассматривая развитие науки в русле постпозитивизма , описывали его с реалистических, в хорошем смысле прагматических позиций. Отказавшись от позитивистских попыток свести развитие науки к неким схемам или моделям, они видели в ней живой, развивающийся организм. Программным в этом смысле может служить название книги Дж. Постоянно разрастаясь и разбухая flux , такой поток вовлекает в свое течение и элементы, которые никак не подходят под позитивистские критерии научности — религиозные, этические и эстетические, даже обыденные представления, смутные ассоциации и т. Принцип пролиферации богатства, плодотворности , выдвинутый им, развивает концепцию фальсификационизма Поппера: Начав свою деятельность историка науки серией интервью с крупнейшими естествоиспытателями мира, Кун обнаружил, что развитие науки в глазах ее творцов выглядит вовсе не так, как в учебниках. Развитие науки, по Куну, не может оцениваться в отрыве от такого понятия, как научное сообщество , разделяющее те или иные парадигмы букв. Именно поэтому приближение научной революции не осознается и застает врасплох даже ее творцов Коперник, Эйнштейн. Выступая с позиций, близких Куну, С. Cohen , часто в содружестве с Марксом Вартофски такое имя ему дали родители, польские коммунисты-эмигранты. Роль Бостона как одного из центров мировой философии была оценена тем, что в нем прошел последний в ХХ веке г. Х Всемирный философский конгресс еще раз подобный конгресс состоялся в США в г. В течение ХХ века внимание мировой общественности привлекали также американские исследования в области аналитической философии направление, близкое к логике и философии образования. В настоящее время наибольшей известностью из американских философов пользуется Ричард Рорти р. Только сон приблежает студента к концу лекции. А чужой храп его отдаляет. D Философия как мировоззрение оказывала и будет оказывает влияние на литературу, сама испытывая воздействие литературы. Американская концепция свободы печати. Американская медико-фармацевтическая картель Американская мировая гегемония. Но предоставляет возможность бесплатного использования. Есть нарушение авторского права?


Философия в конце XX века


Статьи этой книги разделяются на две основные группы. Первая группа состоит из набросков по доминирующему интеллектуальному течению в современной британской философии и проблем, которые возникли передо мной в процессе размышления по этому поводу, тогда как эссе, входящие во вторую группу, посвящены континентальным персоналистским и экзистенциалистским философиям. Первая группа статей открывается очерком по современной британской философии. Работа была написана для того, чтобы предоставить информацию читателям, не знающим о предмете ничего или знающим очень мало, и ее присутствие здесь может, следовательно, показаться излишним. Однако я полагаю, что она может принести пользу любому читателю, являясь прекрасным введением. Статья такого рода имеет все же тот недостаток, что короткие в силу объема работы ссылки на современных философов могут легко вызвать непонимание и, во всяком случае, возникновение крайне ограниченного представления о рассматриваемых философах. Последний недостаток не может быть в действительности исправлен иначе, как превращением статьи в книгу; но в приложении к эссе я указал некоторые моменты, которые, как мне хотелось бы надеяться, помогут исправить ошибочные впечатления от некоторых фрагментов текста. В последнем параграфе первой главы я бегло коснулся влияния, которое испытывает философия в связи с ростом конкретных наук и развитием нашей технической цивилизации. Поскольку эта тема не рассматривается подробно в первой главе, я счел более правильным посвятить ей вторую главу, эссе, озаглавленное "Некоторые размышления по поводу логического позитивизма". Причина, по которой я решаюсь на этот шаг, заключается в том, что данное эссе кажется мне выражающим обоснованную и полезную точку зрения. При этом хочу заметить, что оно несколько устарело, поскольку понимает под неопозитивизмом нечто косное и неподвижное, и потому некоторые из критических замечаний едва ли могут быть отнесены к британской философии в ее современном состоянии. Например, даже не все из тех, кто по-прежнему может быть назван "позитивистами" в определенном смысле этого слова, придерживаются столь жесткой позиции в отношении этических суждений, как то может показаться из данной статьи. Тем не менее, если рассматривать ее с точки зрения того, чем ей полагается быть, то есть как серию размышлений над определенным периодом философской мысли, она имеет, я думаю, определенную ценность. Далее, даже если логический позитивизм строгого типа часто считается делом прошлого, позитивистский способ мышления является, по моему мнению, широко распространенным. И вполне возможно, что некоторые из философов, которые возмущенно отрицают то, что они предполагают принцип верификации в качестве критерия значения, тем не менее молчаливо и упорно его используют. Ввиду важности, которая была придана в современной британской философии проблеме значения и принципу верификации. Однако я не удовлетворен этой работой в ее настоящем виде и поэтому дополнил ее в следующей заметке некоторыми комментариями, которые, я думаю, следовало сделать. Критика логического позитивизма есть, очевидно, негативная процедура, которая нуждается в сопровождении чего-то более позитивного. То есть, если некто намеревается критиковать позитивизм с точки зрения метафизика, ему необходимо предпринять усилия, чтобы показать, что метафизика есть возможная и легитимная интеллектуальная деятельность. В состав "Некоторых размышлений о логическом позитивизме" я включил статью, озаглавленную "Возможность метафизики", однако, поскольку такое включение привело бы здесь к значительному повтору материала, я решил не перепечатывать ее. Вместо этого я включил статью "Функция метафизики". Эта последняя статья посвящена частному вопросу, но вместе с предшествующей статьей о функции метафизики она ставит вопрос о природе философского знания. В каком смысле, если таковой вообще возможен, может философ знать то, что не знает не-философ? Этот вопрос подробно рассмотрен в моей статье "Философское знание". В первой и более подробно во второй рассмотрен вопрос о значении предикатов, приписываемых Богу. Я также включил в виде шестой главы статью, специально посвященную этому вопросу. Теперь я перехожу ко второй группе эссе. Прежде всего, я включил статью "Человеческая личность в современной философии". Включение этой статьи ведет к некоторому пересечению с тем, что будет сказано об экзистенциализме ниже. Однако то обстоятельство, что она содержит обзор взглядов М. Мунье, профессора Лаваля и профессора Ле Сенна первые двое скончались, с тех пор как она была написана , вынуждают меня публиковать ее с крайней неохотой. Четыре главы об экзистенциализме еще не публиковались. Они являются изложением курса лекций, прочитанного в Королевском институте философии. В соответствии со взглядами многих английских философов, философия состоит главным образом, если не целиком, из "лингвистического анализа". Главная цель этой статьи — объяснение того, что подразумевается под подобным пониманием философии. Далее я намереваюсь сделать несколько замечаний относительно происхождения и развития этого представления о функции и сфере философии. Те, кто отождествляет философию с лингвистическим анализом, утверждают, что это новое понимание философии, однако не подразумевают под этим, что лингвистический анализ не применялся ранее. Напротив, они полагают, что большая часть философии прошлого принимала форму лингвистического анализа, даже если философы, которые им занимались, не всегда ясно представляли себе, чем они занимаются. Несколько примеров смогут помочь разъяснить это утверждение. Утверждают, что платоновская теория реальных сущностей выросла из размышлений над пропозициями обыденного языка. Люди делают сравнительные оценочные суждения: Люди также используют общие понятия типа "человек" или "животное". Более того, обыкновенный человек каким-то образом знает, что подразумевается, когда он говорит, что Сократ лучше, чем Алкивиад, или что характер святого Франциска был более благороден, чем характер Нерона. И поскольку обычный человек корректно использует общие понятия, он до некоторой степени должен понимать, что подразумевается под ними. Однако он не рассуждает отвлеченным образом о точном смысле оценочных суждений или об истинной природе и цели использования общих понятий. Его знание о значении соответствующих пропозиций имеет практический, а не рассудочный или абстрактный характер: Философ, однако, размышляет об этих обнаруживаемых в обыденном языке пропозициях и предпринимает строгий и абстрактный анализ их значения. Он не изобретает для самого себя общих высказываний или понятий; он уже находит их существующими, наличествующими в обыденной речи. Платон действительно создал метафизическую теорию, но он создал ее на основе лингвистического анализа. То, чем он занимался, можно назвать проясняющим анализом определенных типов высказываний. Сходным образом, когда Аристотель занимался исследованием этики, он начинал с разбора моральных суждений, которые привыкли делать люди в том обществе, к которому он принадлежал. Он, несомненно, полагал, что индивидуальные суждения могут быть неясны или односторонни и поэтому нуждаются в прояснении; но он никогда не предполагал, что задачей морального философа является создание новой морали или доказательство того, что не-философам ничего не известно о различии между добром и злом. И когда святой Фома и другие средневековые философы и теологи исследовали природу языка, который мы используем, говоря о Боге, и разработали теорию приписывания свойств по аналогии, им было достаточно хорошо известно, что язык, который они исследовали, уже существует. Святой Фома не был первым, кто открыл, что Бог благ и мудр; но он спросил себя, что означает, когда мы говорим о Боге, что Он благ и мудр. В каком смысле используют эти понятия и что они означают, будучи предицированы Богу? Святой Фома, следовательно, предпринял работу по прояснению языка, который используют христиане применительно к Богу. Далее будет утверждаться, что берклианская интерпретация положения о существовании материальных предметов, когда мы не воспринимаем их, была примером лингвистического анализа. Беркли не говорил, что это утверждение неистинно: И по его мнению, утверждение, что мой стол, например, существует в моей комнате, когда я его не воспринимаю, означает и только может означать, что, если мне случится войти в комнату, я буду воспринимать стол. Это было одной из причин того, что Беркли утверждал, что его философия не противоположна здравому смыслу: Следующее утверждение, отнюдь не редко делаемое современными британскими философами, заключается в том, что философия есть только лингвистический анализ и что все философские проблемы есть проблемы языковые. Идея, лежащая в основе такого взгляда, как мне кажется, заключается в том, что философ не открывает или не может открыть новых фактов в реальности. Он может анализировать и прояснять то, что известно практическим и часто неясным образом; но он не может открыть в реальности ничего нового. Открытия такого рода могут быть сделаны благодаря обычному наблюдению или конкретным наукам. Далее я коротко вернусь к этой идее, но прежде хотел бы проиллюстрировать значение утверждения, что философские проблемы есть проблемы языка, взяв два примера философских проблем и проинтерпретировав их в духе тех, кто делает такое утверждение. Если два человека обсуждают проблему свободы, один из них может приводить в доказательство детерминизма факты или гипотезы из области физиологии и психологии, тогда как другой может оспаривать истинность гипотез или выстраиваемую на их основе интерпретацию. Например, первый может утверждать, что факты, открытые эндокринологами, показывают, что не существует случайных действий, а второй — оспаривать справедливость этого утверждения. Итак, поскольку они обсуждают факты эндокринологии, их дискуссия является чисто научной. Однако можно представить себе момент, когда по всем доступным физиологическим и психологическим данным достигнуто согласие. Когда настает такой момент, речь заходит не о влиянии гланд, отстаиваемом детерминистом и отрицаемом сторонником свободы воли, и не о содержании сознания, которое отстаивается сторонником свободы воли и отрицается детерминистом. Вопрос, возникающий перед ними, таков: Является ли все еще необходимым или возможным проводить различие между разными действиями и описывать некоторые как свободные и другие как несвободные? Можем ли мы в свете этих фактов все еще говорить об "ответственности"? И если да, то каково точное значение этого слова? Проблемы такого рода, как скажут многие аналитики, есть языковые проблемы. Однако это не означает, что они представляют собой только вопрос именования, в том смысле, что они совершенно не важны. Поскольку, если мы решим, например, что человеческое существо не может быть корректно описано как "ответственное" за любые свои действия полагая, что говорить о человеке, что отвечает за поступок, означает то же самое, что сказать, что он мог избежать его , такое решение имеет важный моральный и законодательный подтекст. Второй пример касается спора между формалистом и фундаменталистом в вопросе о цветах в живописи. Если формалист отрицает реальные или предполагаемые научные факты, приводимые фундаменталистом, дискуссия имеет научный характер. В действительности, однако, формалист не отрицает никаких научных фактов, он признает их все. О чем же тогда ведется спор? Едва ли это спор о сфере применения обыденного языка. Потому что, если фундаменталист не является совсем уж странным человеком, он не будет стремиться изменить привычку обычного человека говорить, что трава зеленая, но что она кажется золотой или желтой в лучах заходящего солнца. Он не будет также непримирим в тех случаях, когда дама говорит, что платье имеет свой цвет, но при электрическом освещении он меняется. Спор ведется не о сфере применения понятий, используемых в обыденном языке, но о точном значении этих терминов. Когда, например, говорится, что трава является зеленой, каково точное значение слова "является" в этой связи? И это уже языковая проблема. Уже было отмечено выше, что идея, лежащая в основе утверждения, что все философские проблемы есть языковые проблемы, основана на убеждении, что философы не могут ничего добавить к нашему фактическому знанию о мире. Итак, аналитики утверждают, что философ не может открыть новых фактов в том смысле, в каком исследователь может открыть неизвестный до настоящего времени цветок или остров. И это кажется мне справедливым. Например, было бы смешно утверждать, что метафизик открывает Бога в том смысле, в каком исследователь открывает неизвестный доселе факт. Метафизик не делает, прогуливаясь погожим днем, ошеломительного открытия: Философ не находит Бога таким образом; что делает философ, так это проясняет отношение конечной реальности к бесконечному трансцендентному Бытию. В таком случае человек может говорить о своем занятии как об "анализе". Однако, когда современный аналитик заявляет, что философ не в состоянии открыть новые факты о реальности при помощи собственного специфического метода, он просто не утруждает себя различением метафизического анализа и полярной экспедиции. То, что действительно часто является предпосылкой его рассуждений, так это убеждение, что не существует метафизических принципов в общем называемых синтетическими априорными суждениями , которые позволяют философу делать вывод о существовании ненаблюдаемого из данных опыта. С одной стороны, мы имеем аналитические пропозиции логики и чистой математики, которые считаются чисто формальными и не сообщающими никакой информации о реальности, и с другой стороны синтетические апостериорные пропозиции, которые сообщают новую информацию о реальности и которые являются в то же время погрешимыми эмпирическими гипотезами. Однако не существует синтетических априорных пропозиций, то есть пропозиций, которые были бы абсолютно достоверны и в то же время сообщали новую информацию о реальности. Является ли такой взгляд "позитивистским"? Ответ на этот вопрос зависит, разумеется, от смысла, вкладываемого в слово "позитивизм". Если подразумевать под позитивизмом точку зрения, в соответствии с которой знание о реальности получается только с помощью непосредственного наблюдения и конкретных наук, то в таком смысле большинство современных аналитиков будут "позитивистами", по крайней мере, если акцент делается на слове "знание". Однако, если понимать под позитивизмом философию, которая предполагает опровержение всех метафизических суждений как лишенных значения и бессмысленных, то неверно говорить обо всех современных аналитических философах как о позитивистах. Например, в своей "Истории западной философии" Бертран Рассел провозглашает, что все, что может быть познано, может быть познано средствами науки; однако Рассел не отрицает всю метафизику, и в "Значении и истине" он отстаивает, в противовес "логическим позитивистам" как обычно в Англии именуются неопозитивисты в целом , что "абсолютный метафизический агностицизм не совместим с сохранением лингвистических пропозиций". Он жестко критикует неопозитивистский критерий значения. Задолго до основания Венского кружка собственно эмпиристическая традиция в Англии получила новую жизнь в Кембридже, успешно противодействуя британскому идеалистическому движению, которое, главным образом, ассоциировалось с Оксфордом и наиболее выдающимся представителем которого был Ф. Мур из Кембриджа критиковал идеалистическую тенденцию жертвовать ясностью и косностью в пользу единства и системы и придерживался взгляда, что основным делом философа является анализ. Существует определенное число суждений например, "существует много людей" и "существует много материальных предметов" , истинность которых известна каждому. Задача философа не состоит в том, чтобы попытаться доказать, обычно используя слабые аргументы, суждения, которые все считают истинными; еще менее в его задачу входит ставить под вопрос их истинность. То, что ему следует делать, так это анализировать их значение так ясно и точно, как это возможно. Отсюда ясно, следовательно, что аналитическое движение в британской философии, которое получило мощный импульс от Мура и которое в действительности является коренным в работах классических британских эмпиристов, не может быть обоснованно приписано влиянию Венского кружка. Это также ясно из того факта, что Рассел разработал свою теорию лингвистического анализа и логических конструкций задолго до возникновения кружка. Члены кружка испытали серьезное влияние расселовской теории что очевидно, например, в отношении Карнапа , но сама теория ничем не обязана кружку. В добавление к Муру и Расселу следует упомянуть Людвига Витгенштейна ум. Витгенштейн ничего не опубликовал после "Трактата"; однако его посмертные "Философские исследования", на немецком и английском языках, появились в Оксфорде в году. У Витгенштейна были связи с кружком, его работа изучалась там и глубоко повлияла на его членов; однако следует помнить, что он посещал лекции Мура в Кембридже и в "Трактате" выразил свое чувство признательности по отношению к работам Рассела. В своей работе Витгенштейн утверждал, что вся философия есть "критика языка" или "логическое прояснение мыслей". Возможно, поэтому "Трактат" повлиял на определенных современных британских философов благодаря Венскому кружку и поэтому был интерпретирован ими в строго неопозитивистском смысле, причем более темные и квазимистические афоризмы автора остались практически не замечены. Однако это не так в отношении всех нынешних британских философов, которые испытали влияние Витгенштейна. Профессора философии в Кембридже, например А. Идея, что философия состоит главным образом из анализа, должна быть, следовательно, приписана скорее Кембриджской школе анализа, нежели Венскому кружку. С другой стороны, распространение этой идеи среди британских философов было, несомненно, вызвано распространением взглядов, выдвинутых другими авторами. Например, Карнапом, в его работе "Логический синтаксис языка". Однако британские аналитики не демонстрируют такого внимания к языку науки и созданию универсального научного языка, которое характеризует некоторых членов Венского кружка. Это не означает, однако, что учения Венского кружка не оказали серьезного влияния в Англии. Напротив, они приобрели заметную популярность благодаря работам профессора А. Будучи студентом в Оксфорде, Айер впитал характерные идеи кружка, в особенности те из них, которые развивались Карнапом, и эти идеи нашли свое выражение в "Языке, истине и логике" Лондон, В этой работе Айер отстаивает неопозитивистский критерий значения, принцип верификации, метафизические суждения оцениваются как "бессмысленные" и обладающие только "эмоциональным" значением. Эта работа, как, впрочем, и остальные сочинения Айера, имела широкое влияние особенно в среде студентов, которые находили в ней привлекательность новизны и дерзости. Более того, необычайно ясно написанная работа показалась для многих теоретическим обоснованием и фундаментом того, что можно назвать позитивистским менталитетом, который, разумеется, распространен гораздо более широко, чем позитивистская философия как система мышления. Неопозитивистский критерий значения был, однако, вскоре подвергнут критике, вызванной как его произвольным характером, так и теми странными следствиями, которые, по видимости, имеют место, если он предлагается как строгий критерий, по крайней мере в своей первоначальной форме. В настоящий момент лишь немногие британские философы охотно называют себя позитивистами и открыто провозглашают приверженность принципу верификации как критерию значения. Сам термин часто употребляется, однако неопозитивизм как учение уже вышел из моды. Я полагаю, что неопозитивизм в своей континентальной форме не соответствует английскому складу ума. Можно сказать, что влияние Венского кружка растворилось в общем потоке аналитического движения. Таким образом, в аналитическом движении выделяются философы левого крыла, например Айер, которые испытали влияние неопозитивизма, но модифицировали свои первоначальные позиции, и философы правого крыла, которые демонстрируют гораздо более приязненное отношение к метафизике. Когда я говорю о левом крыле аналитиков, я, разумеется, никоим образом не связываю это с политикой; я использую этот термин для обозначения последовательного эмпиризма, который придерживается принципа экономии в расселовской интерпретации для исключения всех метафизических сущностей [1]. Этот феноменалистический эмпиризм наиболее отчетливо представлен у профессора Айера. Принимая расселовскую теорию логических конструкций, он редуцирует сознание и материю к чувственно данному или чувственным содержаниям. Что ж, это можно расценить как утверждение одной метафизики вместо другой. Вместо учения о субстанциях мы имеем теорию чувственных данных или чувственных содержаний, которые ни ментальны, ни материальны и которые являются последними конституентами реальности. Что такое эта теория как не метафизическая? Айер, однако, утверждает, что вопрос такого рода означает совершенное непонимание его позиции. Когда он говорит, например, что материальный предмет может быть редуцирован к чувственно данному, он не делает онтологического утверждения: Он делает лингвистическое утверждение. Он говорит, например, что высказывания, в которых именуются материальные предметы, могут быть переведены в другие высказывания о чувственных данных, где уже не используются материальные предметы, таким образом, если первое высказывание или набор высказываний истинен, то и второй также будет истинен, и если первое высказывание или набор высказываний ложен, то и второй набор также будет ложен. С моей точки зрения, такое объяснение отказа от метафизической теории весьма сомнительно, хотя я и не собираюсь догматизировать по этому вопросу. По мнению профессора Айера, принятие его феноменалистического анализа снимает психофизическую проблему. В таком случае неясно, как можно оценивать редукцию сознания и материи к чувственным данным как исключительно лингвистическую. Под правым крылом аналитической философии я подразумеваю тех, кто осознает, что язык не есть нечто, что спускается с небес в готовом виде, и что необходимо исследовать функцию различных типов языка в общих рамках человеческой жизни и опыта [2]. В то время как левое крыло аналитиков сосредотачивается на так называемом обыденном языке и языке науки, несправедливо относя этический, религиозный, метафизический и эстетический язык к сфере эмоциональной речи, правые аналитики понимают, что метафизический язык был создан для определенной цели и что необходимо исследовать эту цель. Почему люди изъясняются таким образом? Каково отношение такого языка к человеческому опыту и жизни? Образованная публика мало интересуется техническими анализами, которые занимают такое видное место в философских журналах, однако был выказан значительный интерес к такому предмету, как анализ теологических суждений. Моя главная мысль заключается в том, что критика метафизических и теологических суждений с лингвистической точки зрения означает реабилитацию аналогического языка метафизики и теологии в современной философии. И сам факт такой критики должен стимулировать метафизиков к более пристальному исследованию аналогического языка. Впрочем, я уделил слишком много времени этому вопросу, так что может создаться впечатление, будто британские аналитики проводят время, оспаривая теологические суждения, что, конечно, не так. Уже отмечалось, что британские аналитики более интересуются конкретной аналитической работой, чем размышлениями о том, что они называют лингвистическим анализом. Тем не менее следует сказать кое-что по этому поводу. Прежде всего, лингвистический анализ, конечно, не то же самое, что грамматический. Это можно легко показать на примере двух предложений: В первом предложении слово "кто-то" есть грамматический объект, и во втором слово "никто" тоже есть грамматический объект. Однако, несмотря на грамматическое подобие предложений, логический анализ раскрывает существующую между ними разницу. Для того, чтобы сделать ее понятной, необходимо изменить грамматическую форму второго предложения. То есть предложения могут быть сходны по грамматической форме, различаясь в то же время по логической форме. Некоторые аналитики говорят, что Бертран Рассел был первым, кто обнаружил эту истину. Однако, если такое высказывание делается серьезно, то оно означает лишь прискорбное незнание истории философии. Некоторые ультрареалисты были возможно частично "введены в заблуждение языком" [3] ; но, когда святой Ансельм, к примеру, указывал, что слово "ничто" в выражении "творение из ничего" не является особым родом существования, а означает "не из чего-либо", чем он занимался, как ни различением между грамматической и логической формами? Тем не менее существует ряд аналитиков, склонных думать, что философские проблемы и теории есть лишь плод языковой путаницы. Важнейший среди них — профессор Гилберт Райл род. В статье "Систематически вводящие в заблуждение выражения" он приходит к заключению, хотя и неохотно, что задачей философа является "выявление источников повторяющихся неправильных конструкций и абсурдных теорий в языковых идиомах". Если последовательно придерживаться такой точки зрения, то мы придем, как мне кажется, к парадоксальному заключению, что задача философа есть уничтожение философии. А это гораздо более радикальный взгляд на задачи философии, чем тот, что отстаивает профессор Айер. Поскольку последний убежден, что существуют философские высказывания, и он, несомненно, верит в то, что у философии есть позитивная функция, хотя область ее применения сильно ограничена. Радикальная природа понимания философии профессором Райлом замаскирована или, во всяком случае, сделана более приемлемой его ориентацией на здравый смысл и "не бессмыслицу", подкрепленной обращением к "обыденному языку", "стандартному английскому" и так далее. Похоже, что "обыденный язык" становится главной судебной инстанцией для разбирательства философских споров. В результате исключается не только большая часть традиционной метафизики — чувственные данные и чувственные содержания также оказываются за бортом. Но что такое "обыденный язык"? Не существует такой вещи, как фиксированный "обыденный язык", и даже если бы он был, совсем не очевидно, что именно он является инстанцией для разрешения философских споров. Разумеется, верно, что что-то не в порядке с теорией, которая явно противоречит простому человеческому опыту. Но вопрос заключается в том, не вырастает ли язык метафизики, как бы ни странны были его отдельные термины, из размышлений над этим опытом. И этот вопрос, как мне представляется, не достаточно продуман теми аналитиками, которые превозносят обыденный язык и на практике рассматривают деревенского почтальона как судью по философским предметам. Тщательно разработанным примером такого типа анализа является работа профессора Райла "Понятие сознания" Лондон, Краткое упоминание об этой работе в рамках данной статьи было бы несправедливым по отношению к ее автору. Одна из основных задач книги — показать, что высказывания, с помощью которых люди обычно описывают психическую деятельность, могут быть объяснены без того, чтобы подразумевался картезианский дуализм. В книге много детальных и важных анализов. Здесь я хотел бы привлечь внимание только к одному направлению мысли. Абсолютно корректно, отмечает автор, говорить об университете Оксфорда ; но если иностранный посетитель после того, как ему покажут все оксфордские колледжи, попросит показать ему сам университет, его просьба будет означать, что он не понимает, как используется это понятие. Поскольку данный термин, хотя его использование совершенно оправдано, не обозначает предмет того же рода, как, допустим, термин "колледж Святой Магдалины". То есть существует здание в действительности даже группа зданий , известное как колледж Святой Магдалины, но не существует сравнимого с ним здания под названием "университет". Сходным образом, хотя вполне правильно говорить о "сознаниях", не существует сознания самого по себе, вне определенной психической деятельности: Очевидно, что подобная форма рассуждений выходит далеко за пределы простой критики картезианского дуализма как такового. Итак, ясно, что анализ такого типа требует принять во внимание экстралингвистические данные. Профессору Райлу, разумеется, прекрасно известно об этом. То же самое справедливо в отношении большой части лингвистического анализа. Поскольку аналитик выясняет "истинное" значение пропозиций. Если он спрашивает о значении слова, его интересует не словарное объяснение данного слова или то, что понимает под этим словом тот или иной индивид, является ли он философом или нет хотя это не вполне ясно относительно тех аналитиков, которые обращаются к "обыденному языку" , а "истинное" значение слова. Ответ на этот вопрос не может быть получен без привлечения экстралингвистических данных. Следовательно, анализ не может быть отождествлен с чистой речевой деятельностью. Рассел в "Значении и истине" верно замечает, что "существует тенденция, особенно среди логических позитивистов, относиться к языку как к независимой области, которая может изучаться без обращения к внелингвистическим явлениям", и добавляет, что это верно лишь для ограниченной сферы. Можно попробовать прояснить это на следующем примере. Различие между вещью, ее качествами и модификациями конкретно выражается в высказываниях обыденного языка. Однако, когда философ намеревается анализировать значение таких высказываний, он хочет обнаружить их истинное значение, а это предполагает рассмотрение фактов, которые ими описываются. Может быть сказано, что эти замечания справедливы, но тривиальны. Поскольку, хотя аналитик и говорит о "лингвистическом анализе", он не отрицает, что в своей работе уделяет большое внимание экстралингвистическим фактам и явлениям. Однако по следующей причине я не думаю, что это тривиально. Когда философ анализирует, например, каузальные высказывания и спрашивает об истинном значении термина "причинность" или когда он анализирует экзистенциальные высказывания, он делает тот же самый вид работы, который традиционно был известен как "метафизический анализ", или "онтология". Ибо, как мы уже видели, его деятельность лишена чисто речевого характера. Одной из причин, по которой современный аналитик говорит о "лингвистическом анализе", является, возможно, то, что для него слово "метафизика" означает исследование сущностей, которые превосходят любой возможный опыт; и, используя термин "лингвистический анализ", он стремится подчеркнуть тот факт, что каждому известно, что существует такая вещь, как причинность, и что это знание выражено в высказываниях обыденного языка. Философ не обнаруживает, что существуют причинные отношения; нам всем известно, что они существуют. Но одно дело знать о существовании причинных связей и совсем другое — анализировать природу причинности или значение утверждения о том, что одна вещь является причиной другой. Такой анализ является работой философа, и, если он проясняет понятие, уже выраженное в конкретных высказываниях обыденного языка, его деятельность обозначается как "лингвистический анализ". И в таком смысле использование термина оправдано, то есть постольку, поскольку он привлекает внимание к тому обстоятельству, что аналитик исследует предпосылки и значение языка, которым мы все пользуемся. Однако использование этого термина может также вводить в заблуждение. Аналитик склонен утверждать, будто философия есть "вопрос выбора слов", умалчивая, что язык не есть раз и навсегда данная вещь. То, что называется обыденным языком, выражает или может выражать простой повседневный опыт людей. И анализировать значение и предпосылки обыденного языка означает анализировать предпосылки простого опыта. Верно, что такой опыт выражается в языке и делается общим достоянием до того, как он становится предметом размышлений философов и употребление термина "лингвистический анализ" привлекает внимание к этому обстоятельству. Однако он стремится замаскировать тот факт, что они занимаются работой, аналогичной аристотелевскому анализу причинности в "Метафизике". Аналитик, несомненно, ответит, что он не отрицает аналогии, но предпочитает использовать термин "лингвистический анализ", с тем чтобы отличить такой вид метафизического анализа от "метафизики" в том смысле, в каком он, аналитик, понимает это слово. В конце концов, является ли лингвистический анализ философски нейтральным, в том смысле, что он не имеет в качестве предпосылки какой-либо определенной философской позиции? Для ответа на вопрос необходимо провести некоторые различия. Те, кто редуцирует философию к "лингвистическому анализу", полагают, что задача философа состоит в том, чтобы определять значение высказываний, а не их истинность или ложность. И в этом отношении данная позиция может быть названа "позитивистской" в широком смысле этого слова. Но "позитивизм" в узком смысле не является необходимостью. Большинство британских аналитиков не воспримут, я полагаю, стремление избавиться от метафизических проблем и высказываний априорным способом при помощи неопозитивистского критерия значения. Они признают, что мы просто не можем исследовать лишенность их значения до того, как они были высказаны. Но признание этой разумной точки зрения делает очевидной разницу между теми аналитиками, которые принимают чисто эмпиристическую позицию, и теми, кто не делает этого. Например, когда нужно проанализировать высказывания, в которых термин "причина" относится к трансцендентному Бытию, многие аналитики проводят анализ с таких позиций, что ясно, что он для них связан с чистым эмпиризмом. И феноменалистический анализ сознания и материальных предметов, о котором я говорил выше, также очевидно связан с эмпиризмом. В этом причина того, что левое крыло аналитиков называет себя "логическими эмпиристами" [4] , или "радикальными эмпиристами", названия, которые, в общем, они предпочитают наименованию "логические позитивисты", или "неопозитивисты". Нынешняя атмосфера тотального критицизма порождает своеобразную застенчивость, проявляющуюся в нежелании публиковать работы, содержание которых может быть поставлено под сомнение с господствующих позиций. Следует, однако, отметить позитивные сдвиги в ряде областей философии. В моральной философии, традиционно любимой теме английских философов, заметно возрождение стремления связать этику и рациональность в противовес неопозитивистскому отнесению этических высказываний к сфере эмоционального. Поэтому, хотя профессор С. Тулмин в своей работе "Исследование места разума в этике" ясно говорит о справедливости взглядов Айера, он склоняется к телеологическому взгляду на этику. В области философии следует отметить его работу "Научное объяснение" Политическая философия в последние годы углубилась по понятным причинам в исследование оснований и идеалов демократического государства. Атака на тоталитаризм, вызвавшая оживленную дискуссию по причине содержащихся в ней описаний политических теорий Платона и Гегеля, содержится в книге профессора К. В области философии истории следует, прежде всего, отметить "Постижение истории" в 6 томах — профессора А. Коллингвуда — была посмертно опубликована в году. Из сказанного ясно, что философская ситуация в Англии сильно отличается от того, что происходит во Франции, Германии и Италии. В частности, экзистенциализм слабо распространен в английских университетах. Что касается марксизма, то есть профессора-марксисты, однако, в основном, на нефилософских факультетах. Философы в целом ощущают, что марксизм есть нечто неприемлемое с лингвистической точки зрения. Современная философия в Англии все больше замыкается в себе. Большая часть повседневной работы затрагивает такие темы, которые неинтересны обычному читателю, или она проведена таким образом, что даже хорошо образованному читателю трудно следить за ходом рассуждений. Поскольку, хотя аналитики и сделали своего рода культ из использования простого языка и обычных слов, возникающая в результате видимость простоты часто поверхностна: Сочетание встречающееся не так уж редко видимой тривиальности предмета обсуждения и в высшей степени утонченной техники ведет к разрыву между философией и жизнью. Внимание к человеческой жизни и опыту, а также к исторической ситуации, столь свойственное отдельным ветвям экзистенциализма, совершенно не характерно для лингвистического анализа. Действительно многие аналитики специально подчеркивают академический аспект философии и максимальную удаленность от "человеческих проблем". С другой стороны, следует признать, что аналитикам удалось выдвинуть высокий стандарт аналитического мастерства, точности выражения и элиминации расплывчатого языка и бессодержательного мышления. Они совершенно справедливо борются с использованием непонятных слов как своего рода магических заклинаний, которое можно встретить в трудах некоторых философов. Более того, критика метафизики, сформировавшая негативный аспект современной философии, в состоянии оказать и позитивное влияние. Поскольку она может побудить метафизиков к более глубокой рефлексии о природе метафизики и о статусе и интерпретации метафизического языка и метафизических принципов. Нежелание аналитиков выписать лекарства от мировых болезней также имеет свою позитивную сторону. Философия, несомненно, глубоко связана с человеческой жизнью, но многие аналитики, кажется, не замечают этого факта. Хотя, вероятно, разделяют скептицизм относительно мудрости профессоров философии в качестве советчиков для премьер-министров. Современные позитивисты обладают большим здравым смыслом, чем Огюст Конт. В этой статье я не обсуждал общие социологические и культурные причины господства одного типа философии в Англии, США и Скандинавии и других типов в странах континентальной Европы. В частности, я не говорил о колоссальном влиянии развития конкретных наук и нашей технической цивилизации. Очевидно, что по этим вопросам можно сказать очень многое. Однако я поставил перед собой задачу дать общий очерк того типа философии, который сейчас доминирует в Великобритании. Не требуется глубокого знакомства с историей философии для того, чтобы понять, что философия никогда не развивается в абсолютной изоляции от других элементов культуры. Философия Платона, несомненно, испытала влияние общей культурной ситуации, в которой он родился и вырос. На нее также воздействовал платоновский интерес к математике. Единственной науке, достигшей сколько-нибудь заметного развития в греческом мире. Направление аристотелевской мысли сформировалось под влиянием его логических исследований. Политическую теорию Платона и Аристотеля следует рассматривать в непосредственной связи с современной им политической жизнью Греции. Средневековая философия не может быть понята вне ее связи с теологией: Можно вполне обоснованно утверждать, что именно теология в значительной мере ставила перед философией проблемы и выступала в роли оплодотворяющего начала. В современную эпоху, то есть в период после Возрождения, во все возрастающей степени подоплекой философии становятся эмпирические науки, достигшие изумительных успехов после первопроходческой работы великих ученых Ренессанса. В действительности отдаленные предпосылки возникновения более поздней картины мира можно разглядеть уже в XIV столетии. Когда такие философы, как Жан Буридан и Альберт Саксонский, отвергали аристотелевскую теорию движения и принимали теорию импетуса Филопона, они подготавливали почву для представления о мире как системе движущихся тел, в которой импетус, или энергия, передается от одного тела к другому, а общее количество энергии остается при этом постоянным. Причиной движения, или энергии, назывался Бог; но раз запущенная, выражаясь упрощенно, машина начала работать механически. Поскольку небесные тела, например, не встречают сопротивления, то для их движения вполне достаточно первоначального импульса, сообщенного им Богом, и нет необходимости постулировать существование каких-либо Умов сфер. Принцип экономии может быть применен к утверждавшимся Аристотелем умам. При таком рассмотрении можно сказать, что трактовка проблемы движения в XIV веке прокладывала путь новой космологии, наподобие той, что изложена в философии Декарта. Для решения общей задачи этой главы нет необходимости подробно рассматривать влияние отдельных наук на философии в Новое время: В то же время не следует упускать из виду влияние общей исторической и социальной ситуации на философов и их мышление. Политические теории Гоббса и Локка, например, и взгляды на этот вопрос позднего Гегеля должны интерпретироваться в связи с той исторической ситуацией, в которой этим философам приходилось работать. Немецкое романтическое движение повлияло на послекантовский немецкий идеализм. Современный идеализм также связан с современной духовной атмосферой, хотя следует помнить о том, что влияние духовной атмосферы на философа не всегда позитивно, часто оно может вызвать сильную отрицательную реакцию. Но чтобы была реакция, должно быть и влияние. В нашу задачу не входит также пробудить интерес к чисто релятивистской интерпретации философии и ее развития. Не следует быть слепым к историческим фактам, боясь навлечь на себя обвинение в релятивизме. Я думаю, что, если на принятие данным философом какой-либо частной теории повлияли нефилософские обстоятельства, это не означает того, что мы не можем поднять вопрос, является ли сама эта теория истинной или ложной или частично истинной и частично ложной. Действительным основанием для этих общих замечаний, касающихся развития философии, было желание показать, что, если некто собирается дать частичное объяснение распространению неопозитивистского мировоззрения в Англии и некоторых других странах, привлекая факторы, которые сами по себе лежат вне философии, он не пытается описать логический позитивизм таким способом, каким он не готов описывать и другие философии. С другой стороны, если кто-либо применительно к другим философиям способен распознать влияние нефилософских факторов, следует ожидать, что он будет действовать таким же образом в отношении логического позитивизма. Нет оснований думать, что последнее является исключением. Такой вид рассуждений не является также умалением философии. В конце концов, было бы чрезвычайно странно, если бы различные элементы человеческой культуры не оказывали бы влияния друг на друга. И если кто-либо признает влияние нефилософских факторов на философию, это не означает, что он отрицает влияние философии на другие элементы человеческой культуры. В данном случае нет одностороннего движения. Я уже говорил об удивительном росте и развитии эмпирических наук в современную эпоху. Расцвет эмпирических наук является, несомненно, одной из важнейших черт послеренессансного мира. В то же время, если кто-либо сравнит развитие эмпирических наук и развитие спекулятивной философии в современную эпоху, у него может легко создаться впечатление, что в то время, как первые постоянно прогрессируют в своем развитии, вторая не демонстрирует ничего подобного. Очень легко и даже естественно сделать следующее заключение. Научные теории и гипотезы действительно меняются; но по большому счету это прогресс эмпирического знания; и гипотезы, которые позднейшими учеными были определены как обладающие ограниченной применимостью или даже неверные, тем не менее часто оказывались плодотворной основой для выработки более содержательных и точных гипотез. В некоторых случаях спекулятивные философы предлагали гипотезы, которые позднее были эмпирически подтверждены, в некоторой форме по меньшей мере [5] ; но в этих случаях истинность гипотезы была установлена не путем философской спекуляции, которая часто рождает гениальные идеи, а при помощи методов ученых-эмпириков, которые оказываются в состоянии подтвердить гипотезу немедленно или постепенно. Прогресс в знании обязан, следовательно, больше науке, чем спекулятивной философии. И если кто-либо обратится к не проверяемым эмпирически теориям спекулятивных философов, он обнаружит последовательность глубоко личностных интерпретаций мироздания, истинность или ложность которых не может быть установлена. Они могут иметь определенную ценность, выражая поэтические и эмоциональные впечатления от мира и служа для своих авторов и сходно мыслящих индивидов основой синтеза их эмоциональной жизни. Но это не означает, что они представляют собой "знание". Если мы ищем фактического знания, нам следует обратиться к науке. Причина постоянного появления новых метафизических систем заключается в том, что человек есть нечто большее, чем холодный и бесстрастный наблюдатель, но даже если метафизическая спекуляция так же неизбежна, как и лирическая поэзия, это не означает, что та или другая могут дать нам знание о мире. Следующее обстоятельство, которое необходимо учесть, если мы стремимся понять, как возникло мышление логического позитивизма или, возможно, даже как возникла интеллектуальная ситуация, благоприятная для возникновения логического позитивизма, есть колоссальный рост прикладных наук в недавнее время и его влияние на то, чтобы сделать возможной нашу индустриализированную и технократическую цивилизацию. Я говорю в данном случае о "массах", которые живут в высоко индустриализированных и материально развитых обществах. Эти люди вполне осознают большие преимущества, предоставленные им и обществу в целом прикладными науками. Они плохо представляют себе природу научных гипотез или условный характер многих научных понятий; но они отчетливо представляют себе практические выгоды прикладной науки и привыкли видеть в науке средство для ответа на все жизненные загадки. Философские теории и спекуляции о мире кажутся им, если они вообще когда-либо думают о подобных теориях, просто безвредным времяпрепровождением; ведь они ничего не решают и не производят ощутимых результатов. Если нам нужны ощутимые результаты, то необходимо обратиться к ученым, и именно подобные результаты станут критерием действительного знания о мире. Обычные люди не думают о том, чтобы поставить под вопрос утверждения ученых, поскольку наукой доказана их обоснованность, но никому не приходит в голову безоговорочно принять утверждения теологов или философов. Откуда им известна истинность того, о чем они говорят? Единственным доказательством их утверждений могло бы быть научное доказательство, но мы не наблюдаем ничего подобного. Я полагаю, что необычайное развитие эмпирической науки, огромная и ощутимая выгода, доставленная цивилизации прикладными исследованиями, дали науке ту степень престижа, которой она сейчас пользуется, во много раз превосходящую влияние философии, а также теологии. Этот престиж науки, производя впечатление, что все, что может быть познано, может быть познано только с ее помощью, создал атмосферу или интеллектуальный климат, который отразился в логическом позитивизме. Прежде философия рассматривалась как "служанка теологии": Если все, что может быть познано, может быть познано научными средствами, что может быть более разумным для философа, как не посвятить себя анализу значения определенных терминов, используемых учеными, и исследованию предпосылок научного метода? Философ не увеличит человеческое знание в смысле расширения фактического знания о реальности; ему остается роль прихлебателя, хотя и полезного, проясняющего значение терминов и показывающего, что они означают в терминах непосредственного опыта. Вместо того чтобы служить теологу, философ будет служить ученому, поскольку наука заменила теологию в общественном мнении. Поскольку наука не принимает в расчет Бога в своих исследованиях и в действительности не может принять его в расчет, поскольку Бог не может быть объектом исследования с помощью научных методов, то и философ не будет считаться с Богом. Что касается человеческого существования после смерти, то философ будет стремиться рассматривать эту проблему с точки зрения ее эмпирической верифицируемости, в контексте критического исследования данных спиритуализма и психических исследований. Прежде чем двинуться дальше, я хотел бы особо подчеркнуть, что далек от мысли, будто все философы, которые в большей или меньшей степени разделяют позицию логического позитивизма, являются материалистами. Некоторые их них являются верующими христианами. Однако последние делают ударение на слове "вера", они скажут, что "верят", хотя и не знают, что предметом их веры является, например, Бог. В любом случае существование логических позитивистов, готовых поверить в реальности, действительность которых не может быть верифицирована, не изменяет того факта или того, что кажется мне фактом, а именно, что почва, на которой возникла ментальность, благоприятная для возникновения логического позитивизма, была подготовлена развитием эмпирических наук, которое является характерной чертой современной эпохи. Одной из проблем современной культуры является соединение технической индустриализованной цивилизации с религиозной верой, художественной чувствительностью и восприятием моральных ценностей, но только сумасшедшие могут стремиться к разрушению машин и возвращению назад в леса. Однако несомненным является то обстоятельство, что развитие эмпирических наук создало критическое отношение к метафизике и религии. В XIX веке много говорилось о конфликте между религией и наукой. Теперь мы понимаем, что между наукой и религией не существует и не может существовать никакого конфликта, ибо нет верифицированного научного утверждения, которое противоречило бы богооткровенной догме. Нас более не смущают видимые несогласованности между научными теориями и книгой Бытия; поскольку, с одной стороны, мы лучше понимаем теперь природу научных теорий и, с другой стороны, каждый здравомыслящий человек признает, что Библия не предназначена для того, чтобы служить карманным справочником по астрономии или какой-то другой ветви науки. Однако несомненно, что развитие нашей технической цивилизации, направляемое главным образом экономическими ценностями, сформировало тип сознания, которое "естественно" закрыто для трансцендентного, для метафизики и теологии. Позитивизм, являясь, с одной стороны, порождением такого типа мышления, с другой стороны, способствует его укреплению. Я, однако, не утверждаю, что логическим позитивизмом следует пренебрегать, считая его простым следствием определенного типа мышления, сформированного тем, что некоторые любят называть "буржуазной цивилизацией". Логический позитивизм шире такого представления. Я уже говорил, что связь философии с нефилософскими факторами не означает невозможности поднять вопрос об истинности или ложности рассматриваемых систем. В конце концов, такое большое число людей с незаурядными интеллектуальными способностями никогда бы не принадлежали к определенному философскому движению или методу, если бы у них не было достаточных философских оснований поступать таким образом. Я стремлюсь показать, таким образом, почему серьезные философы причисляют себя к направлению, которое порывает с большей частью того, что традиционно относилось к философии. Разговор о логическом позитивизме обычно начинают с различия между аналитическими и эмпирическими или синтетическими высказываниями. Первые характеризуются как достоверные, но не сообщающие информации о мире или существующих вещах. Если я говорю "Сумма углов треугольника равна градусов", я не утверждаю, что существует какой-либо предмет, который может быть обоснованно назван треугольником, для истинности моего высказывания также нет необходимости в том, чтобы какой-либо треугольник существовал. Я просто утверждаю, что с необходимостью следует из определения треугольника. Поэтому все пропозиции формальной логики и чистой математики называются "аналитическими" или чисто "формальными". Их иногда называют "тавтологиями", в том смысле, что они устанавливают формальное значение точных определений. Здесь мне хотелось бы сделать два замечания. Первое заключается в том, что такое различение само по себе тривиально и не изобретено логическими позитивистами. Во-вторых, то, что логические позитивисты рассматривают высказывания формальной логики и чистой математики как аналитические и достоверные, означает, что говорить о логическом позитивизме как "абсолютном эмпиризме" можно только с оговорками. Однако, если оставить в стороне отношение логических позитивистов к формальной логике и чистой математике, можно сказать, что они придерживаются "радикального эмпиризма". С моей точки зрения, этот эмпиризм одновременно и сила, и слабость логического позитивизма. Эмпиризм всегда занимает сильную позицию, поскольку единственной позицией, приемлемой для здравого рассудка, является позиция Локка, утверждающая, что все приобретаемое нами нормальным путем знание существующей реальности некотором образом основано на чувственном восприятии и интроспекции. Локк не исключал, конечно, метафизику, напротив, он сам был метафизиком в собственном умеренном варианте. Но он настаивал в определенном знаменитом пассаже "Опытов", что "все эти возвышенные мысли, проникающие за облака и достигающие уже самих небес, развиваются и возникают в этом мире", а именно в чувственных впечатлениях и рефлексии над нашими ментальными операциями. Я не говорю, что эмпиризм Локка является адекватным подходом к человеческому знанию; однако я, разумеется, полагаю, что это здравый взгляд. Чего все же не осознавал Локк и что осознали последующие эмпиристы, так это то, что принципы эмпиризма могут быть обращены против той метафизики, которую принимал. Сила и воздействие логического позитивизма связаны в большой мере с тем обстоятельством, что он кажется серьезно принимающим эмпиризм; а эмпиризм, разумеется, никоим образом не охватывая всей британской философской традиции, все же конгениален английскому складу ума. Если мы принимаем эмпиризм, то кажется, что в отношении каждого экзистенциального высказывания мы должны спрашивать, что оно означает применительно к опытным данным. Например, если идея "причины" возникает в зависимости от опыта или, чтобы выразить это иначе, если термин "причинность" означает данное в опыте отношение, возникает вопрос, что есть такого в опыте, что позволяет возникнуть понятию причинности, или что означает "причинность" применительно к данным опыта. Показывает ли рефлексивный анализ, что мы говорим о причинном отношении между двумя явлениями, когда мы наблюдаем регулярное следование одного явления за другим подобным образом. Почему появление первого позволяет нам с большей или меньшей степенью вероятности предсказать появление второго? Если так, то "причинность" есть термин, который обозначает отношение между наблюдаемыми явлениями, отношение регулярного следования, позволяющее нам делать предсказание. Но если причинность означает именно это, то есть если она обозначает отношение между наблюдаемыми явлениями, она не означает отношения между всеми наблюдаемыми явлениями и чем-то, что не является наблюдаемым явлением. Возможно, что мы естественно склонны расширять использование принципа причинности и применять его вне сферы отношений между наблюдаемыми явлениями, но такое употребление не может быть теоретически обосновано, если причинное отношение означает отношение именно между наблюдаемыми явлениями. Такой феноменалистический анализ порывает, конечно, со значительной частью классической метафизики. Если мы хотим применить принцип причинности к ненаблюдаемым явлениям, мы, если предшествующий анализ был правилен, неправильно пользуемся языком. Я лично не думаю, что метафизик, говоря о "причине", имеет в виду то же самое, что и позитивист. Когда они обсуждают понятие причинности, они часто говорят о противоположных вещах; но если минимизировать деятельность сознания и рефлексивную работу интеллекта и если, исходя из принципов эмпиризма, попытаться проинтерпретировать наши идеи в терминах "чувственных данных", феноменалистический анализ причинности покажется исключительно разумным. Более того, в пользу такого анализа говорит тот факт, что ученые, по крайней мере, могут прекрасно работать на основе такого представления о причинности. Если физик говорит о субатомной неопределенности, он подразумевает, что мы не в состоянии предсказать поведение электрона в определенных связях. Если, в таком случае, все, что он имеет в виду под причинностью есть регулярное следование, позволяющее нам делать предсказания, он имеет право сказать, что принцип причинности не применим в связи с этим, при условии, что он имеет большие основания думать, что непредсказуемость в вопросе есть "принципиальное", что бы ни иметь под этим в виду. Это никак, по моему мнению, не отразится на метафизическом представлении о причинности, которое как таковое относится больше к существованию, чем к поведению; однако я полагаю, что притязание феноменалистического анализа причинности на признания абсолютно адекватным анализом может легко вызвать впечатление обоснованного эмпирическими науками. И в этом смысле может показаться, что эмпирическая наука предоставляет поддержку исключению метафизики классического типа. Далее следует заметить, что отношение конечного бытия к бесконечному не может быть в точности тем же самым, что и отношение зависимости между двумя наблюдаемыми явлениями: Поднять в связи с этим вопрос об употреблении терминов или о проблеме языка, как то делается логическими позитивистами, вполне законно. Но трудность, связанная с языком или употреблением терминов, и связь этой трудности с принципами эмпиризма могут быть более заметны, я думаю, на примере такого метафизического утверждения, как "Бог любит нас". Чем является или что означает любовь, познается через опыт. Вопрос, следовательно, состоит в том, что означает "любовь" в данном утверждении. Означает ли это, что Бог испытывает по отношению к нам чувства, подобные тем, что испытываем мы, когда любим кого-либо? Очевидно, нет, потому что у Бога не может быть "чувств"; и было бы чистым антропоморфизмом думать о Боге как испытывающем какое-то чувство, когда рождается человек. Означает ли это, что Бог желает нам блага? Если так, возникает сходная трудность. Термин "желание" означает нечто переживаемое, прежде всего наше собственно желание, а также, интерпретированное по аналогии, желание других людей. Приписываем ли мы Богу желание именно в этом смысле? Единственным ответом может быть нет. В каком же смысле тогда? Если все, что мы испытываем в этой связи, есть человеческое желание и если термин "желание" означает человеческое желание и что еще он может означать, если мы не испытываем никакого другого желания? Но термин без всякого значения есть не имеющий значения термин; и тогда утверждение, что Бог желает нам блага, будет лишено значения. То обстоятельство, что оно кажется имеющим значение, может быть прекрасно объяснено тем фактом, что произнесенное в определенных обстоятельствах оно имеет функцию выражения и пробуждения определенной эмоциональной реакции. Если няня говорит ребенку, что, если он сделает что-то, Бог "будет злиться", не следует думать, что няня имеет в виду, что Бог испытывает то, что мы называем "злость": Следовательно, утверждения, делаемые в проповеди, например, могут иметь "эмоциональное значение", даже если в другом смысле они "не имеют значения", то есть не могут быть интерпретированы в терминах данных опыта. Нет необходимости уточнять, что очерченный выше взгляд на метафизические суждения не является моим собственным взглядом, моей задачей было показать, каковы вероятные следствия трактовки метафизических утверждений как "не имеющих значения". Далее, сказанное мной показывает, я думаю, что проблема языка вовсе не является излишним усложнением философских предметов; это реальная проблема. В своей статье "Возможность метафизики" я различил субъективное и объективное значение. Например, утверждая "Бог разумен", теистический метафизик не может указать объективного значения в том смысле, что он не может сказать нам, что есть Божественный разум сам по себе. Под "субъективным значением" я понимаю значение в сознании говорящего, которое он может выразить. Важно понимать, что я не использую здесь слово "субъективный" как синоним не имеющего объективной референции. Субъективное значение утверждений, относящихся к существующим реальностям, превосходящим обычный непосредственный опыт, имеет аналогический характер. Естественно, аналогический язык всегда страдает определенной неточностью, и задача теистического метафизика состоит в том, чтобы таким образом прояснить "субъективное" значение его утверждений, то есть насколько возможно приблизиться к адекватному "объективному" значению этих утверждений. Нам приходится использовать "человеческий язык", потому что у нас нет иного языка, и человеческий язык не приспособлен для того, чтобы точным образом передавать то, что лежит вне сферы нашего обычного опыта. Мне представляется, что логические позитивисты интерпретируют значение однообразно без достаточного на то основания. Однако я охотно признаю, что проблема "значения" является действительной проблемой, не имея ничего общего с пустой игрой слов. Что касается этических утверждений, то, должен признаться, мне трудно представить, как можно с достаточной степенью правдоподобия утверждать, что такие утверждения "не имеют значения" или, более точно, имеют только "эмоциональное значение". Было показано, что этические утверждения не могут быть лишены значения, поскольку мы можем что-либо доказывать и доказываем, только принимая во внимание правильность или ложность наших действий. В связи с этим отмечалось, что все, о чем мы спорим, относится к проблеме, а не к ценностной оценке. Мы можем, например, обсуждать, получит ли та или иная линия поведения определенные результаты, но это не обсуждение этической проблемы, если мы не считаем просто, что "правильный" означает производящий определенные следствия. Но даже если два человека различаются в своей оценке хороших или дурных следствий, спор между ними возможен только при наличии согласия о более общих ценностных оценках. Если двое согласны, что все последствия типа t дурны, то возможно обсуждать, относится ли выбранный набор следствий к типу t. Однако это вопрос классифицирования эмпирических фактов, а не спор о ценностях. В конечном итоге два человека будут либо отличаться по поведению, или они будут отличаться в своей оценке вопроса таким образом, что ни один из них не может доказать другому свою правоту. Если Джон говорит, что доктор, дающий смертельную дозу лекарства пациенту, страдающему от неизлечимого рака, совершает убийство, а Джеймс утверждает, что это акт милосердия, спор возможен, если они согласны относительно того, что понимать под убийством. Тогда им остается лишь установить, подпадает ли эвтаназия под определение убийства. Однако, если они расходятся в понимании убийства, спор вряд ли возможен. Джон может пытаться "убедить" Джеймса, взывая к его чувствам, или Джеймс может пытаться оскорбить Джона, упрекая его в "жестокосердности", однако воздействие на эмоции или оскорбление не является доказательством, даже если оно часто сводится к этому. То обстоятельство, что обсуждение этических проблем часто сводится к чистой риторике или взаимным оскорблениям, свидетельствует в пользу того взгляда, что ценности, говоря языком Юма, скорее чувствуются, чем мыслятся. Это звучит правдоподобно и, возможно, является таковым до некоторой степени, но, по-моему, вполне очевидно, что для того, чтобы любой спор был результативен, у диспутантов должны быть общие посылки. Необходимость общих посылок не принадлежит исключительно области этики. Мне кажется, что действительной причиной, по которой логические позитивисты объявляют этические суждения не имеющими значения, является то, что они не могут быть верифицированы. Мы не можем вывести из них эмпирически верифицируемые предложения наблюдения. Однако это означает сказать чуть больше, нежели просто утверждать, что суждения этики не принадлежат к суждениям эмпирических наук. Мы снова сталкиваемся с лежащим в основе допущением, что все, что может быть познано, может быть познано при помощи науки. Мне хотелось бы привлечь внимание к неясному употреблению слова "эмоциональный", или "эмотивный", некоторыми логическими позитивистами. Если можно обоснованно говорить о чувстве удовольствия или чувстве боли, то может показаться, что говорить о чувстве моральных ценностей означает употреблять слово "чувство" по аналогии. Почему бы не говорить о "воспринимании" моральных ценностей? Если мы можем корректно говорить о "чувстве" ценностей, нам необходимо признать, я думаю, что в данном случае мы говорим об особом виде чувства; и было бы желательно учитывать эту разницу применительно к тому, что мы сказали об этических утверждениях. Объединение как имеющих "эмоциональное значение" всех высказываний, претендующих на то, чтобы быть информативными, которые в то же время не могут быть эмпирически верифицированы, указывает либо на слишком бесцеремонное обращение с такими высказываниями, либо на неудовлетворительную практику анализа. К тому же достаточно странны утверждения некоторых философов, которые высказывают проницательные мысли о ценности личности, ценности свободы, в то время как из их феноменалистического анализа и бихевиористского описания человека можно сделать заключение, что ни личность, ни человеческая свобода не имеют никакой ценности. Я упомянул "эмпирическую верификацию". Как известно, логические позитивисты утверждают, что "эмпирическая верификация" является критерием осмысленности высказываний, претендующих на то, чтобы сообщать информацию о существующей реальности. Тут же возникает вопрос, как следует понимать "эмпирическую подтверждаемость". Допустим, я утверждаю, что Бог существует. Теперь я должен показать, что это утверждение эмпирически подтверждаемо, получив из него предложение наблюдения, то есть некоторое предложение, которое эмпирически проверяемо, по крайней мере в принципе. В этом случае мы можем убедиться, существует ли в мире порядок. Следует отметить, что я не предполагаю, что из утверждения о существовании Бога логически следует утверждение о существовании порядка в мире. Причина, по которой я вывожу утверждение о том, что в мире существует порядок, из утверждения о существовании Бога, в том, что если мы рассматриваем философское знание о Боге, то я прихожу к познанию Бога через размышление о некоторых аспектах или факторах эмпирической реальности. Предлагая затем, что моим философским основанием для принятия существования Бога является размышление о порядке в мире, я могу предложить утверждение о том, что в мире существует порядок как эмпирически проверяемое утверждение, которое выводимо не логически, но с точки зрения эмпирического происхождения наших идей о реальности из утверждения, что Бог существует. Для оппонента, разумеется, остается возможность сказать, что нельзя обоснованно переходить от наличия порядка в мире к существованию Бога, но мы сейчас обсуждаем лишь проблему осмысленности высказываний. Если логический позитивист согласится принять такую интерпретацию эмпирической верификации, то у нас нет оснований спорить с ним. В действительности логический позитивист совершенно прав, требуя получения эмпирически наблюдаемых утверждений. И он прав потому, что человеческое знание о мета-феноменальном должно получаться из размышлений о феноменальном и не может быть получено другим способом. Однако ригористичные позитивисты не примут моего понимания эмпирической верификации. То есть значение исходного метафизического утверждения идентично значению предложения наблюдения, выводимому из него. Откровенно говоря, это заключение кажется просто ложным. Утверждать, что существует бытие, ответственное за существование порядка, не есть то же, что утверждать существование порядка. Другой способ огорошить метафизика заключается в том, чтобы спросить у него, какая разница в том, утверждается или отрицается его тезис. Например, если метафизик утверждает, что абсолютное Бытие существует, его могут спросить, какая разница для мира в том, существует или не существует абсолют. Мир останется тем же в обоих случаях. Здесь, как мне кажется, можно распознать влияние эмпирических наук, о котором я говорил выше. Считается, что функция научной гипотезы состоит в том, чтобы предсказывать будущий возможный опыт. Отсюда выводится заключение, что для того, чтобы быть значимыми, метафизические суждения должны выполнять сходную функцию. Перед лицом такого отношения метафизик, я думаю, может попытаться ответить на требования позитивиста. Скорее всего, он будет утверждать, что его высказывание о существовании абсолютного Бытия не подразумевает предсказания чего-либо, а стремится объяснить что-то, а именно: Его оппонент, несомненно, спросит его, что он имеет в виду под объяснением, и будет оспаривать обоснованность метафизических "принципов" или, может быть, интуиции. Однако вопрос об обоснованности метафизических выводов перемещает нас за пределы логического позитивизма. В заключение мне хотелось бы повторить сказанное в начале о том, что сила логического позитивизма коренится в его эмпиризме. Благодаря психологическим и эпистемологическим фактам проблема, например, значения метафизического языка является действительной проблемой; и это так же верно, как и то, что ее следует обсуждать в первую очередь. С другой стороны, огромной слабостью логического позитивизма является то, что он так тесно ассоциируется с влиянием определенного склада ума, характерного для нашей индустриализированной и технократической цивилизации. В Англии чрезвычайно трудно избежать влияния такой интеллектуальной атмосферы; и я не могу избавиться от мысли, что в этом причина того, что многие из тех, кто не причисляет себя к логическим позитивистам, все же испытывают к ним определенную симпатию. Но если человеческая культура не хочет опуститься до бесплодной дикости материализма, важно помнить, что существуют другие уровни опыта и знания, кроме представленного эмпирической наукой. Более того, проблемы, которые имеют величайшее предельное значение для человека, оказываются среди тех, которые обличаются логическими позитивистами как псевдопроблемы; а это свидетельство не в пользу того, чтобы считать логический позитивизм адекватной философией. По счастью, всегда были и, несомненно, будут люди, которые понимают важность этих проблем. Культура, из которой будут изгнаны такие проблемы, едва ли будет человеческой культурой. Смысл предложения получается из значений входящих в него слов вместе с законами синтаксиса. Если значения должны выводиться из опыта, то к смыслу не предъявляется такого требования. Я согласен с этим, хотя, конечно, не стремлюсь сделать лорда Рассела ответственным за любое использование мной данного различия. То, что "значения" должны выводиться из опыта, кажется мне вытекающим из устройства человеческой психики. Не будучи готовым принять существование врожденных идей в том смысле, в котором их критиковал Локк, я готов согласиться с его утверждением о существовании двух источников нашего эмпирического знания: В "понятийном" языке мне следовало бы сказать, что наши понятия формируются в зависимости от опытных данных или путем рефлексии над ними. Какие-то экспериментальные данные должны иметь отношение к образованию понятия, если это понятие должно быть осмысленно для нас. Именно в этом, возможно слишком общем, смысле я понимаю утверждение лорда Рассела о том, что "значения должны быть выводимы из опыта". Смысл предложения может не получаться непосредственно из опыта. Другими словами, утверждение может быть осмысленно, даже если мы не знаем, истинно оно или ложно. Если я скажу, что существуют галактики, удаляющиеся от нас так быстро, что их свет не может достичь нашей системы, то опыт, конечно, имеет отношение к формированию идей галактик, рецессии, скорости, света и данное предложение имеет смысл; но я могу не знать, истинно или ложно это предложение. Для того чтобы иметь смысл, должно ли предложение быть верифицируемо? Очевидно, оно не должно быть верифицируемо в сильном смысле этого слова. Должно ли оно быть верифицируемо в слабом смысле слова? Если возможность постижения или представления фактов, которые делают утверждение истинным, называть "верифицируемостью в слабом смысле слова", то тогда мне следует сказать, что для того, чтобы быть осмысленным, предложение должно быть верифицируемым в слабом смысле слова. Если я делаю утверждение "Произойдет война с использованием атомных и водородных бомб, которая истребит все человечество", такое утверждение не может быть верифицировано, потому что, если пророчество сбудется, некому будет подтвердить его истинность. Можно сказать, что я неоправданно пренебрегаю возможностью существования разумных существ, например на Марсе, которые смогут подтвердить истинность утверждения, но нет никакой необходимости допускать существование таких существ. Утверждение осмысленно для нас, поскольку мы можем постичь или представить факты, которые сделают его истинным или ложным. Я не стал бы называть это верификацией, поскольку для того, чтобы представить соответствующие факты, я должен полагать себя в качестве внешнего наблюдателя, что противоречит условию исполнения пророчества, по которому все человечество должно исчезнуть. Однако, если кто-либо хочет видеть в возможности представить или понять факты, которые делают утверждение истинным или ложным, "верифицируемость в слабом смысле слова", я не стану с ним спорить. Я рассматривал бы это как вопрос терминологии. Теперь мне хотелось бы рассмотреть одно-два утверждения в свете сделанных мной только что замечаний. Предположим, что А говорит: Значения слов "футбольный мяч", "летающий", "воздух" и "голова" выводятся из опыта. Нам известно, что означает говорить о чем-либо, что является футбольным мячом. Или, если нам не довелось видеть футбольный мяч, нам могут объяснить, что это такое, при условии, что при объяснении будут использованы известные нам из опыта термины. При этих условиях утверждение А может сначала показаться имеющим смысл, оно не очевидно бессмысленно в том смысле, в каком будет бессмысленно, например, "буй суй буй". Поскольку слова имеют значение, предложение кажется утверждающим нечто такое, что можно также и отрицать. Но если я попробую мысленно представить себе факты, которые делают утверждение А истинным или ложным, я быстро пойму, что это невозможно. Потому что футбольный мяч означает нечто воспринимаемое. Оксфордский словарь определяет футбольный мяч как объемный надутый шар круглой или эллиптической формы, и совершенно бессмысленно говорить о таком объекте, особенно если добавить, что он делается из кожи, что он не может быть воспринимаем. Следовательно, поскольку выражение "абсолютно невоспринимаемый футбольный мяч" аналогично выражению "круглый квадрат", я не могу представить себе каких-либо фактов или положений дел, при которых было бы истинным утверждать, что существует абсолютно невоспринимаемый футбольный мяч, летающий в воздухе или наличествующий где-либо еще. Следовательно, утверждение А бессмысленно, хотя и не в том же самом смысле, в каком бессмысленно "буй суй буй". Предположим, что В говорит: Бессмысленно ли утверждение В в том смысле, в каком бессмысленно "буй суй буй". Если бы это было так, выражение "бестелесная душа" было бы только сотрясением воздуха. В таком случае его значение никак нельзя объяснить Но если В говорит: Сейчас меня не интересует обоснованность или необоснованность вывода В, я лишь хочу показать, что существуют чувственные данные, связанные с образованием идеи бестелесной души. Следовательно, я думаю, что понятие бестелесной души удовлетворяет требованиям мыслимости или значимости, сформулированным мною выше. В таком случае утверждение В не является бессмысленным в том же смысле, что и "буй суй буй". Является ли утверждение В бессмысленным в том же смысле, что и утверждение А о футбольном мяче? На первый взгляд может показаться, что так и есть. Поскольку может показаться, что, если корректно говорить о чем-либо как о бестелесной душе, не может быть корректным, если в то же время говорить об этом как о существующем в чем-либо. Но когда В утверждает, что в каждом человеке есть бестелесная душа, он подразумевает, что человек обладает способностями к определенным проявлениям, которые могут быть приписаны бестелесной душе, о которой корректно говорить именно так, потому что она является началом проявлений, ассоциируемых исключительно с человеком. Он не говорит о том, что душа находится в теле как чай в чайнике. Можно ли представить себе факты, которые делали бы утверждение В истинным или ложным или, по крайней мере, более или менее вероятным? Разумеется, нельзя представить бестелесную душу, но я, по крайней мере, могу представить существование известных человеческих способностей, из наличия которых можно сделать вывод о существовании души. Использование здесь слова "вывод" может вызвать удивление. Однако основным тезисом, отстаиваемым в этих заметках, является то, что, хотя современная дискуссия о "значении" сделала яснее те трудности, с которыми сталкивается метафизик при использовании своего языка, она все же не изменила революционным образом ситуацию, сложившуюся в метафизике после критики последней Кантом, в том смысле, в каком это иногда предполагается. Мне хотелось бы проиллюстрировать свою точку зрения. Предположим, что некто С делает два следующих метафизических утверждения: Его друг Д, который признает принцип верификации, спрашивает, какие факты верифицируют или фальсифицируют, подтверждают или не подтверждают его утверждения. С отвечает, что, если в человеке есть бестелесная душа, то он применяет или может применять определенные способности, которые должны быть приписаны духовному началу; в качестве примеров таких способностей он указывает на математическое мышление и использование моральных суждений. Он также утверждает, что если существует абсолютное бытие, будут существовать и преходящие вещи, по крайней мере одна. В результате происходит дискуссия между С и Д. Если С берет в качестве примеров определенных способностей математическое мышление или использование моральных суждений, его противник, возможно, согласится с тем фактом, что человек обладает способностью к математическому мышлению и использованию моральных суждений, даже если не до конца выяснено значение слов "человек", "быть способным к" и "моральные суждения". Когда они переходят к обсуждению положения, что существует по меньшей мере одно преходящее бытие, они могут соглашаться или не соглашаться; но они будут обсуждать, заявит С, утверждение, истинность которого верифицируема отсылкой к опыту. Здесь Д заметит, что если С предлагает взять утверждение о том, что существует по меньшей мере одно преходящее бытие как предложение наблюдения, то тогда является ли оно на самом деле предложением наблюдения или нет, он говорит вещь, эквивалентную высказыванию, что утверждение о существовании преходящего бытия может быть логически выведено из утверждения о существовании абсолютного бытия. С отвечает, что он не это имеет в виду. То, что он подразумевает, заключается в следующем. Наши идеи образуются в зависимости от опыта и через рефлексию над данными опыта. Соответственно, если он делает утверждение о существовании абсолютного бытия, это по психологическим причинам не принимая во внимание внезапную интуицию или откровение должно быть вызвано признанием какого-то аспекта или черты реальности, размышление над которой привело его к такому утверждению. Если далее делается утверждение о существовании абсолютного бытия, можно в определенном смысле вывести утверждение о том, что существует по крайней мере одна преходящая вещь, не потому, что можно логически дедуцировать последнее из первого, но потому, что существование абсолютного бытия не может быть известно и познано, если сначала не признать существование бытия преходящего. Сходным образом, если мы предположим, что не существует прямой непосредственной интуиции бессмертной души, и если мы сбрасываем откровение со счетов, утверждение о существовании бессмертной души не может быть, по психологическим причинам, сделано до тех пор, пока не признано существование определенных наблюдаемых способностей, которые человек, делающий утверждение, считает способностями своей души. Можно в каком-то смысле "получить" утверждение, что человек обладает определенными способностями, из отдельного утверждения, что у человека есть бессмертная душа; но это не означает, что можно дедуцировать одно из другого. Это также не означает, что утверждение о существовании у человека бессмертной души в точности эквивалентно утверждению, что человек наделен, например, способностью к математическому рассуждению. После того как С объяснил, в каком смысле его верифицируемые предложения могут быть "выведены" из метафизических утверждений, сделанных им вначале, он и Д продолжат обсуждение этих верифицируемых утверждений в следующей форме: Предположим, что С дает определение значения, которое он приписывает выражению "изменчивая вещь", которое приемлемо для Д, и что они в конце концов согласятся по поводу истинности утверждений о том, что человек способен к математическому мышлению и использованию моральных суждений, а также, что существует по меньшей мере одна изменчивая вещь. Достигнув такой меры согласия, Д продолжит говорить, что он не видит причины заключать из этих двух суждений утверждения о существовании бессмертной души и абсолютного бытия. Факты, по поводу которых они согласились, не могут сообщить истину или ложность утверждению о существовании бессмертной души или абсолютного бытия. Оставляя С и Д обсуждать обоснованность вывода, я хотел бы представить два силлогистических рассуждения, чтобы пояснить суть спора С и Д и мой вывод. У человека есть бессмертная душа, если он способен к математическому мышлению и использованию моральных суждений. У человека есть способность к математическому мышлению и использованию моральных суждений. Следовательно, у человека есть бессмертная душа. Я полагаю, что С и Д достигли соглашения по поводу истинности меньших посылок в этих двух силлогизмах. Они спорят по поводу истинности больших посылок обоих силлогизмов. Когда логический позитивист требует от метафизика "вывести предложение наблюдения" из его метафизического утверждения, он просит от метафизика выбрать меньшую посылку, которая, принимая во внимание психологический строй человека, является необходимым условием обоснованного метафизического рассуждения. Когда он требует метафизического вывода, он просит дать теоретическое обоснование предполагаемой большей посылки, которая обеспечивает вывод. Кант был уверен в том, что выводы такого типа необоснованны или теоретически не подтверждаемы. Следовательно, я предполагаю, что проблема Канта, то есть проблема метафизического доказательства, остается фундаментальной проблемой метафизики и что современная дискуссия вокруг проблемы "значения" не вытеснила в действительности этот старый подход. Такой вывод подтверждается тем, что о чем бы ни спорили логический позитивист и метафизик, разговор неизбежно сводится к обоснованности метафизического доказательства. Язык, с помощью которого логический позитивист выражает свои нападки на метафизику, может и не быть языком, который использовался Кантом, но существо проблемы остается тем же. Можно сказать, что все это очень тривиально, на том основании, что в наши дни каждый философ должен принимать обоснованность кантианского критицизма в качестве отправной точки. Но даже если отвлечься от того, что требование к каждому философу принимать обоснованность кантовской критики не является самоочевидным суждением, метафизик не может избежать необходимости использовать метафизическую аргументацию, даже если он пытается замолчать это. Для него нет смысла представлять метафизические теории просто как гипотезы или говорить, что он не претендует на то, чтобы их "доказать". Если метафизическая теория использует какой-то факт или какую-то черту эмпирической реальности, она с успехом может быть подвергнута действию бритвы Оккама. К метафизику, даже если он утверждает вероятностный характер своих выводов, может быть предъявлено требование продемонстрировать уместность таких выводов. Это означает, что ему придется дать "метафизическое обоснование" вне зависимости от того, утверждается ли его вывод как возможный или как необходимый. Если такое обоснование возможно, что ж, прекрасно, если нет, то к метафизическим теориям должен быть применен принцип экономии. Моей задачей не является обсуждение вопроса, возможно или нет такое доказательство, моей задачей является показать, что проблема обоснованности метафизического обоснования остается фундаментальной проблемой метафизики. Я все еще продолжаю думать, что справедливо говорить, что "когда метафизик спорит с логическим позитивистом, дискуссия неизбежно приходит к вопросу о выводе или метафизическом обосновании". Может показаться, что центром дискуссии должен быть вопрос о значении провозглашаемых метафизиком пропозиций. Однако я сомневаюсь, может ли успешно обсуждаться какое-либо метафизическое высказывание без отсылки к причине или причинам, по которым это высказывание провозглашается. Неизбежно возникает вопрос, к чему клонит метафизик или почему он говорит то, что говорит? Если философ, например, скажет, что все есть "идеал", причины этого утверждения могут высветить подразумеваемое значение этого высказывания, чего не произойдет, если они не будут приняты во внимание. Однако я сомневаюсь в том, справедливо ли утверждать, что "когда логический позитивист требует от метафизика "вывести предложение наблюдения" из его метафизического утверждения, он просит метафизика выбрать такую меньшую посылку, которая, принимая во внимание психологический строй человека, является необходимым условием обоснованного "метафизического рассуждения", поскольку логический позитивист может требовать предложения наблюдения, которое не является само по себе основанием или одним из основании исходного метафизического утверждения. Если же метафизическое рассуждение строится по приведенному выше примеру, то меньшая посылка, очевидно, входит в число необходимых, для того чтобы сделать утверждение оснований. Если позитивист требует выведения того, что я бы назвал "свежим" предложением наблюдения, до того, как он будет готов дать положительный ответ на вопрос об истинности данного метафизического утверждения, он, похоже, требует того, чтобы последнее в некотором смысле было предсказанием, для того чтобы можно было признать его притязание на то, чтобы иметь значение. А если дело в этом, он, оказывается, требует того, чтобы метафизическое утверждение сводилось к научному допуская, ради краткости, что научные утверждения суть предсказания или, в более общем случае, к эмпирической гипотезе, прежде чем будет признана его значимость. И если это условие не будет выполнено, то метафизическое утверждение будет исключено из класса имеющих значение утверждений. Однако эта процедура может быть оспорена на том основании, что не имеющее значения утверждение здесь понимается как эквивалент ненаучного утверждения. В таком случае метафизик может пояснить, что он никогда не собирался делать научное утверждение и что, если позитивист намеревается утверждать бессмысленность метафизического утверждения, потому что оно ненаучно, он использует термины "имеющий значение" и "не имеющий значения" в техническом смысле. Каковой он вправе принимать для себя, если ему так нравится, но который он не может принудить принять других и который дает основания для возникновения ненужного смешения понятий. Сейчас, я думаю, общепризнано, что процедуру, посредством которой анализируют значение отдельного типа утверждений в нашем контексте эмпирических гипотез и затем формулируют на этой основе общий критерий значения, следует считать чисто методологической процедурой, полезной для объяснения важного различия между утверждениями одного особого класса и утверждениями, которые не принадлежат к этому классу, но недостаточны для определения, какие утверждения имеют значение в более общем смысле. Мне хотелось проиллюстрировать это примерами из неопубликованного выступления по радио. Предположим, что друг, который остановился в моем доме, говорит мне: Ты не знаешь, где она? Поскольку мне было известно, что друг искал газету, и поскольку я стремился помочь ему, по меньшей мере, разумно сказать, что подразумеваемое значение моего ответа таково: Иначе говоря, мое высказывание можно считать предсказанием. Снова возьмем утверждение, что химическая формула воды Н2О. Разумно сказать, что это утверждение есть предсказание и что оно означает: Но нет ли здесь некоторого смешения? Если я говорю своему другу, что газета лежит на столе в дальнем углу комнаты, можно сказать, что мое утверждение означает, что если он посмотрит на стол, то увидит газету, в том смысле, что первое утверждение имплицирует второе в широком смысле слова "имплицирует". Однако значение первого утверждения не может быть идентично значению второго утверждения. С точки зрения моей практической цели указать другу, что газета на столе, естественно анализировать мое утверждение как предсказание. Однако не требуется большой сообразительности, чтобы понять, что оно означает много других вещей. Иными словами, то, что мой друг, посмотрев на стол, увидит газету, не является единственным утверждением, которое верифицирует имплицирующее утверждение, что на столе лежит газета. Указанное утверждение может быть верифицировано и другими способами. Следовательно, из него можно получить много других предсказаний. Безусловно, было бы странно и парадоксально отстаивать, что значение утверждения, что газета лежит на столе, не может быть понято до тех пор, пока нам не известны все возможные способы его верификации. Далее, если эта позиция отвергается, едва ли и можно утверждать, что значение моего ответа другу совпадает со значением утверждения, которое описывает особый тип его верификации. Выше я говорил об имплицировании в широком смысле слова. Если спросить обычного человека, имплицирует ли утверждение, что газета лежит на столе и что каждый, кто не слеп и кто смотрит на стол, увидит газету, он, вне всякого сомнения, ответит — да. Однако ясно, что второе утверждение порождает свежие идеи, которые не содержатся в исходном утверждении. И это, безусловно, одна из причин того, почему позитивисты говорили, что эмпирическое утверждение должно считаться бессмысленным не тогда, когда из него самого по себе не удается вывести предложение наблюдения, а тогда, когда предложение наблюдения нельзя вывести из него вместе с другими предложениями. Однако как мы можем составить представление о процессе выведения, если нам сначала не известно значение исходного утверждения? И если мы сначала знаем значение исходного утверждения, это значение не может быть идентично значению любого предложения наблюдения, выведенного из него вместе с другими утверждениями. Это следует из значения, присвоенного понятию "эмпирическая гипотеза". Но в таком случае относительно бессмысленности утверждений, не удовлетворяющих этому требованию, нельзя немедленно сказать ничего, кроме того, что они не являются "эмпирическими гипотезами". Назвать утверждение бессмысленным означает не более чем сказать, что оно не является эмпирической гипотезой. Можно сказать, что я подстегивал мертвую лошадь. Я действительно вполне осведомлен о том, что те, кто эксплицитно использует принцип верификации, признают, что они используют его как методологический принцип. Мне также известно, что они признают, что, когда они используют этот принцип в качестве критерия значения, у них нет намерения утверждать, что предложения, которые ему не удовлетворяют, лишены значения в любом смысле этого слова. В то же время мне представляется возможным освободить принцип верификации от связи с анализом научных утверждений как предсказаний и определить его таким образом, чтобы он стал приемлемым в качестве общего критерия значения фактуальных и дескриптивных предложений. Нельзя сказать, что мне известно значение этого утверждения, пока я не могу понять, какое положение дел в нем утверждается. И я не могу понимать, какое положение дел в нем утверждается, пока мне не ясно, какие положения дел при этом исключаются. Поскольку, если я думаю, что утверждение, что машина находится в гараже, совместимо с другим утверждением, что машина находится в каком-то другом месте, про меня нельзя сказать, что я знаю значение утверждения, что машина находится в гараже. И если утверждение, что машина находится в гараже действительно было бы совместимо с утверждением, что машина находится в каком-то другом месте, мы не можем сказать, что утверждение обладает каким-то определенным значением. Это не произвольный критерий значения. Размышление о природе дескриптивного языка покажет, что предложение, которое утверждает определенное положение дел, исключает противоположное положение дел. И если я не в состоянии понять, что исключается даже если я не указываю здесь и теперь на то, что исключается , нельзя сказать, что я понимаю значение дескриптивного утверждения. Итак, утверждение истинно, если утверждаемое в нем положение дел имеет место. Следовательно, справедливо утверждать, что мы не понимаем значение утверждения, пока мы не понимаем, что верифицирует утверждение. Для того чтобы понять предложение, конечно, нет необходимости знать, является ли утверждение в действительности истинным. Следовательно, существует смысл, в котором мы можем обоснованно заявлять, что мы не понимаем значение фак-туального или дескриптивного утверждения, пока мы не знаем "способ его верификации". Но здесь нет вопроса о "выведении" предложения наблюдения с вытекающей отсюда трудностью, что мы не можем вывести ни одного дальнейшего утверждения, прежде чем нам не станет известно значение исходного. В данном случае надо просто понимать, какое положение дел утверждается. Если эти рассуждения обеспечивают нам общий критерий или способ установления значения, он, конечно, должен применяться и к метафизическим утверждениям. Но мы, очевидно, не можем применять его к метафизическому утверждению вообще. Сейчас общепризнано, что метафизические утверждения следует рассматривать дифференцированно. Провозглашать, что такие утверждения могут иметь значение, совсем не то же самое, что утверждать, что все утверждения, когда-либо сделанные метафизиками, истинны. Возможно, метафизики очень похожи на других людей и они могут иногда делать утверждения, которым трудно придать какое-либо ясное значение. Мне не хотелось бы, однако, подчеркивать термин "ясное значение". Минимальное требование для понимания фактуального или дескриптивного утверждения заключается в том, что нам следует представлять утверждаемое положение дел в той степени, которая достаточна для понимания по меньшей мере чего-либо одного из того, что им исключается. Не требуется, чтобы у нас было полное представление об утверждаемом положении дел, до того, как утверждение может быть признано как имеющее значение. Дальнейшее разъяснение по этому вопросу сделано в главе "Значение предикатов Бога". Предположим, что мы не понимаем значение фактуального или дескриптивного утверждения, пока мы не понимаем положение дел, которое верифицировало бы его, если бы оно действительно было истинным, в той степени, которая достаточна по меньшей мере для того, чтобы различать между тем положением дел, которое утверждается, и противоположным ему, которое отрицается. Под словом "понимать" я не обязательно понимаю "представлять". Из примеров с газетой и машиной в гараже может показаться, что я имею в виду это. Но такое заключение было бы некорректно. Если под "понимать" я имел бы в виду просто "представлять", мне пришлось бы исключить из числа имеющих значения все положения метафизики, которые касаются, например, духовных сущностей. Некоторые, несомненно, хотели бы именно этого, следуя по пути Гоббса. Но я пытался освободить "принцип верификации" не только от слишком тесной связи с частным анализом научных пропозиций, но также от зависимости и от любых частных философских пресуппозиций. Если трактовать его так, как это делается выше, он сам по себе не имеет ничего общего с догматическим материализмом. Можно также добавить, что если подставлять во всех случаях "представлять" вместо "понимать", то мы окажемся в большом затруднении относительно многих утверждений современной физической науки, не имеющих никакого отношения к такой подстановке в метафизике. Аристотель утверждал, что философия начинается с "удивления" и что люди продолжают философствовать потому что и постольку, поскольку они продолжают "удивляться". Философия, другими словами, укоренена в желании понять наш мир, в желании найти разумное объяснение происходящих в нашем мире событий и разрешить проблемы, которые возникают в сознании в связи с нашим миром. Используя выражение "наш мир" я не хочу сказать, что мир есть нечто законченное и завершенное в любой момент времени: Можно с тем же основанием сказать, что философия возникает из желания понять "историческую ситуацию", имея под этим в виду внешнюю материальную среду, в которой человек обнаруживает самое себя, его физиологические и психологические характеристики, характеристики других людей, а также историческое прошлое. Можно обсуждать вопрос о том, следует ли интерпретировать или анализировать стремление к пониманию как составную часть другого стремления или стремлений. Ницше, например, в заметках, которые были опубликованы под названием "Воля к власти", писал, что стремление к пониманию является одной из форм, которые принимает воля к власти. Некто может предложить рассматривать желание понимания как подчиненное жизненному импульсу, в том смысле, что необходимость действовать в данной исторической ситуации побуждает нас достичь ясности в отношении ситуации. Однако я не предполагаю обсуждать эти психологические вопросы. Сейчас я заинтересован в том, чтобы подчеркнуть, что философия — я включаю сюда и метафизическую философию — на сознательном уровне происходит из желания понять мир. Нам всем знакомы дети, которые требую объяснить им что-либо только из желания разрешить возникающее у них недоумение, преодолеть некую трудность или понять некоторое событие или ряд событий; и я предполагаю, что философия, поскольку принимается в расчет ее изначальный мотив, вдохновляется тем же видом желания, которое наблюдается у детей. То, что я сказал, может показаться очевидным и тривиальным. Но первоначальный импульс философского исследования может быть скрыт благодаря некоторым современным антиметафизикам, заявляющим, что метафизические проблемы суть псевдопроблемы, происходящие из лингвистической путаницы и ошибки. Утверждается, что метафизики были введены в заблуждение языком; они не понимают правильного использования терминов и поэтому начинают производить множество бессмысленных предложений или таких предложений, которые на первый взгляд могут быть сочтены осмысленными, однако анализ демонстрирует отсутствие у них всякого определенного значения. Я не собираюсь отрицать, что некоторые метафизические теории возникли, по крайней мере отчасти, из-за лингвистической путаницы, хотя я не думаю, что это справедливо в отношении всех метафизических теорий. Однако сейчас я не собираюсь оценивать роль лингвистической путаницы в генезисе метафизических теорий. Мне хотелось бы подчеркнуть, что мы не можем утверждать бессмысленность некоей теории или вопроса прежде, чем они сформулированы. В противном случае мы не знаем, что мы называем "бессмысленным". Для того чтобы был возможен их анализ, вопросы должны быть поставлены. И они поставлены, прежде всего, потому, что те, кто их ставил, хотели понять нечто, хотели получить ответы, и этот факт остается истинным, даже если можно показать, что они ошибались, думая, что можно понять все или что возможны любые ответы на их вопросы. Я думаю вполне достаточно привлечь внимание к этому моменту, даже если он кажется вполне тривиальным. Ибо знакомство с углубленными спорами между метафизиками может вызвать впечатление, что все это пустая игра словами, и затемнить тот факт, что метафизика берет начало просто из естественного желания понять мир или историческую ситуацию. Очевидно, что наука также обязана своим рождением желанию понять. Френсис Бэкон подчеркивал практическую функцию науки, и мы, живущие в высокоразвитой технической цивилизации, менее всего склонны забывать об этом значении науки. Нам также известно о роли, которую играют гипотезы в научной теории. Хотя развитие математической физики, в частности, привело таких мыслителей, как Эддингтон, к особому подчеркиванию роли априорных ментальных конструкций в оформлении физических гипотез. Однако, хотя, с одной стороны, техника, очевидно, имеет практическое значение, в то время как с другой стороны, нам известно о гипотетическом характере научной теории, вполне разумно утверждать, что философия и наука имеют общий исток в естественном стремлении понять мир. Как бы мы ни стремились подчеркнуть практическое значение науки, едва ли можно утверждать, что астрономия как таковая в отличие от астрологии имеет какое-то другое начало, нежели стремление к пониманию. Исходно, конечно, не было ясного различения между философией и наукой. Понятно, что в действительности его и не могло быть. Оно могло появиться только тогда, когда наука развилась до такой степени, что это различие было ясно усмотрено разумом. Иногда достаточно трудно сказать, следует ли ту или иную теорию греческого философа классифицировать как метафизическую теорию или научную гипотезу, примитивную научную гипотезу, следует оговориться. В условиях, когда философия и наука еще не разделены, было бы тавтологией говорить, что контуры неясны и очертания смутны. Например, любой современный философ, который собирается защищать аристотелевскую теорию гилеморфизма с необходимостью должен представлять ее как метафизическую теорию, но было бы абсурдно представлять ее как конкурирующую физическую гипотезу в отношении, например, атомистической теории. И он, возможно, будет также утверждать, что она высказывалась Аристотелем как метафизическая теория. Если он не будет утверждать этого, существует возможность обвинить его в отстаивании теории просто из уважения к традиции. Он стремится сохранить теорию, будет сказано, поскольку это аристотелевская теория; однако, поскольку он осознает невозможность выдвигать ее в качестве конкурентоспособной физической теории, он превращает то, что, по его собственному признанию, было исходно физической гипотезой, в метафизическую теорию, чтобы защитить ее от критики с научных позиций. С другой стороны, человек, который не хочет отстаивать гилеморфистскую теорию Аристотеля и который рассматривает аристотелевскую идею "формы", например, как получившую определенное значение благодаря понятиям о структуре, развитым в гораздо более позднее время различными эмпирическими науками, может быть склонен говорить об аристотелевской теории как о примитивной научной гипотезе. И доказательства существуют как за, так и против такого способа выражения. Можно сказать против этого, например, что теория включает упоминание о сущности или даже об эссенциальной конституенте сущностей, которая принципиально ненаблюдаема. Я имею в виду "первую материю". С другой стороны, какой-нибудь алхимик, отстаивая право этой теории называться примитивной научной гипотезой, может сказать, что отсюда можно вывести проверямое заключение, что так называемые "базовые" металлы могут быть в конце концов превращены в золото. Однако можно сказать, что дискуссия по этому поводу излишня. Можно сказать, что в то время, когда отдельные науки еще не оформились, следовало только ожидать выдвижения вперед спекулятивных теорий, которые трудно классифицировать в терминах различий, сделанных в более позднее время; и что не следует пытаться создать строгую классификацию этого рода. Такая попытка не принесет никакой пользы. Все, что было бы целесообразно в данном случае, это различить или попытаться различить ранние спекулятивные теории, дававшие такие ответы на вопросы, которые оказались или считаются принадлежностью какой-либо ветви науки, и теории, которые представляют ответы на вопросы, у которых нет ответа или которые, как мы считаем, не могут быть разрешены средствами какой-либо ветви науки. Последний тип теорий корректно называется метафизической теорией. Что касается первого типа теорий, то не имеет значения, называть ли его метафизической теорией, которая была продолжена научными теориями, или примитивной научной теорией, хотя последнее может повлечь за собой неверное употребление понятия "научный". Главное заключается в том, чтобы признать, что теории этого типа с течением времени получили продолжение в плодотворных научных предположениях, которые сформировали базу для дальнейшего поиска, гипотезы и эксперимента. Не важно, назовем ли мы это движением от метафизики к науке или от "примитивной науки" к науке в собственном смысле слова. В целом, однако, предпочтительно говорить первым образом, поскольку развитие и прогресс наук включали их постепенное очищение от метафизики. Я не хочу обсуждать терминологический вопрос далее или давать какие-либо рекомендации о том, как следует говорить. Но мне кажется неоспоримым, что по крайней мере некоторые линии исследования, прослеженные однажды философами в спекулятивной манере, уже не разрабатываются более подобным образом. Важно, что, когда Аристотель говорил о том, что философия начинается с удивления, он продолжал, что люди сначала удивляются более очевидным трудностям и что они постепенно продвигаются и ставят более серьезные проблемы, такие, как феномен Луны, Солнца и звезд или происхождение Вселенной. Астрономические исследования рассматривались раньше как относящиеся к философии. Сегодня это не так. Если нам нужна информация о Солнце или о Луне, мы не будем обращаться к философам. Напротив, если нам нужна информация о физическом состоянии материи, то мы обратимся к физикам. Такие вопросы сейчас определяются как физические, а не философские. И это не просто вопрос терминологии. Вопрос в том, что мы не считаем эти вопросы разрешимыми только при помощи средств чистого разума, то есть исключительно при помощи размышления в кресле. Мы понимаем, что нужен другой метод или методы. Я говорю "мы понимаем"; однако как таковое это было уже более или менее отчетливо признано в позднее Средневековье, что, если мы хотим установить эмпирические факты, априорная дедукция не поможет нам в этом. Мне также кажется неоспоримым, что эмпирические науки постепенно заняли некоторые области той территории, которая прежде считалась принадлежащей философии. И в этом смысле справедливо говорить о том, что поле философии сузилось. С другой стороны, неоспоримо, что философы задали и такие вопросы, которые не могут быть решены ни одной частной наукой. Некоторые могут возразить против того, чтобы использовать утверждение "не могут быть" в абсолютном смысле. Они предпочли бы говорить о таких вопросах, что нам не известно, каким образом они могут быть разрешены какой-либо частной наукой. Однако я не в состоянии понять, каким образом вопрос о происхождении всех смертных существ, например, может быть убедительно разрешен одной из частных наук, поэтому мне достаточно просто сказать, что философы задали некоторое число вопросов, на которые не может ответить ни одна частная наука. И если кто-то предпочитает говорить, что такие вопросы и есть собственно философские вопросы, а вопросы о Солнце и о Луне никогда не были таковыми, он может далее сказать, что философия как таковая на самом деле не была ограничена в своей области. Я не имею в виду, что все вопросы, на которые не могут ответить эмпирические науки, являются метафизическими. Я полагаю, что вопросы морали не могут быть разрешены средствами эмпирических наук, при этом обычно они называются метафизическими вопросами. Однако в этой главе я сосредотачиваю свое внимание на метафизических вопросах. И я думаю, что и метафизики, и антиметафизики согласятся, что поскольку дело идет о словах, некоторое число вопросов корректно называется метафизическими вопросами. Некоторые антиметафизики далее будут говорить, что эти вопросы не могут быть разрешены научным образом, потому что на них нельзя ответить, и на них нельзя ответить, потому что не было задано осмысленного вопроса. Спекулятивные вопросы об "Абсолюте", или о "Причине мира", или о бестелесной душе могут быть отнесены к вопросам такого рода. Но я хочу сейчас отставить в сторону эту трудность и спросить, существуют ли такие анализы, которые антиметафизик счел бы имеющими значение и которые в то же самое время могли бы по праву именоваться метафизическими. Современные философы уделяют большее внимание анализу утверждений о материальных вещах, таких, как кресла, столы и т. Некоторые утверждали, что такие объекты являются "логическими конструкциями" из чувственных данных или чувственных содержании. Это следует понимать в том смысле, что стол, например, есть вымышленная сущность в том смысле, что не существует сущности, обозначаемой словом "стол", но только множество сущностей, называемых "чувственным данным" "sense-data" или "чувственным содержанием" "sense-contents". Вероятно, мы имеем здесь форму идеалистического феноменализма, достигаемого философской рефлексией скорее, чем научной гипотезой и верификацией. Поскольку будет одинаково трудно доказать научно, как то, что стол состоит из чувственных данных, так и теорию Беркли, что материальные объекты суть идеи, представляемые нам Богом. В таком случае теория вполне может называться метафизической теорией. Какое еще имя ей можно дать? Однако те аналитики, которые отстаивают истинность этой теории, отказываются признать, что это означает, что стол, например, есть вымышленная сущность. Утверждение, что стол есть "логическая конструкция", из чувственных данных или чувственных содержаний есть лингвистическое утверждение, а не утверждение о положении материальных вещей. Оно говорит только то, что предложения, которые называют материальный объект типа "стола", могут быть переведены в предложения, которые относятся к чувственным данным или чувственным содержаниям, но не включают при этом слова "стол". Такая интерпретация теории "логических конструкций" как части лингвистической теории в высшей степени проста; однако я ощущаю в отношении ее некоторое недоверие. Стол есть "феномен" в том смысле, что он есть объект, являющийся нам; и, если мы говорим, что утверждения об этом феномене могут быть переведены в утверждения о чувственном данном с эквивалентным значением, трудно избежать впечатления, что мы утверждаем, будто феномен есть собрание чувственных данных. Именно это мне и хотелось бы отметить. Спор не является метафизическим спором в том смысле, что говорится о субстанции в локковском смысле этого слова; но он мне кажется метафизическим в другом смысле, а именно в том, что такое утверждение делается не в результате физического или химического анализа стола. Оно является результатом философского анализа значения, и в этом смысле спор может быть назван "лингвистическим"; однако так его тоже нельзя квалифицировать, потому что он рассматривает только слова. Философский анализ не есть то же самое, что грамматический анализ. Я полагаю, следовательно, что теория логических конструкций может быть с полным основанием названа метафизической теорией, которая заменяет метафизику субстанции феноменалистической метафизикой. Возможно, это ощущается теми аналитиками, которые склонны исключать теорию чувственных данных и теорию логических конструкций из обыденного языка. Вероятно, можно применить такую же стратегию размышления к анализу причинности. Это часто представляется как пример лингвистического анализа. Это и является таковым в определенном смысле. В том случае, если это просто анализ значения понятия как используемого большим числом ученых или если это анализ значения понятия как используемого определенными социальными группами в определенные периоды времени, то это лингвистический анализ в строгом смысле слова. Но если средствами такого анализа возможно установить, что людям следует понимать под причинностью, то применяемая при этом процедура не кажется мне радикально отличной от той, которая осуществлялась бы теми философами, которые рассматривали бы анализ каузальности как пример метафизического анализа. Можно возразить, что метафизики вообразили, будто они могут найти какую-то свежую информацию о мире при помощи мысленного анализа, в то время как в действительности мы не в состоянии сделать этого. Мы можем анализировать способ, которым люди говорят о мире, но все факты, установленные нами, в этом случае будут лингвистическими фактами. Однако я думаю, что здесь нужно сделать различие. Естественно, существует смысл, при котором философский анализ не добавляет ничего к нашему знанию о "фактах". Например, анализируя предложения отношения, мы не получаем нового знания о действительных отношениях — это очевидно. Мы не получаем и информации о том, что находится в определенном отношении. Поскольку это знание обусловлено обычным использованием языка, включающим предложения отношения. Но мы можем получить информацию о том, что оно "означает", сказав, что одна вещь находится в отношении к другой вещи. Поскольку это знание касается "значения", его можно считать затрагивающим лингвистическое употребление; но оно также может быть названо знанием о том, чем "являются" отношения; и это не просто то, что А или В думают о значении предложений отношения. И мне кажется, что такой вид анализа может быть обоснованно назван метафизическим анализом. Это, конечно, не физический или химический анализ. Можно возразить, что как раз для того, чтобы отличить его от физического или химического анализа, он именуется лингвистическим анализом; однако мое мнение состоит в том, что называемое философами лингвистическим анализом не отличается радикально от того, что раньше называлось "метафизическим" анализом. Следует, конечно, сделать очевидный комментарий по поводу того, что только что было сказано мной. Анти-метафизик может ответить следующим образом: Но именование анализа "метафизикой" никак не способствует обоснованию метафизики в том смысле, в каком я отрицаю метафизику. Если астроном отрицает астрологию, было бы бессмысленно выбирать некую часть астрономии и называть ее "астрологией", пребывая под впечатлением, что в таком случае астрология, которую отрицает астроном, была бы обоснована". В таком ответе содержится очевидная истина. Я полностью согласен с тем, что именование анализа в том виде, в котором он проводится современными аналитиками, "метафизикой", нимало не способствует обоснованию метафизики в том смысле, в каком она отрицается занимающим антиметафизическую позицию аналитиком. В то же время я не думаю, что мой способ аргументации столь же бесполезен, как в случае аналогии с астрономией и астрологией. В первую очередь, я убежден, что по крайней мере нечто из того, что включается в "анализ", обладает заметным сходством с тем, что прежде называли "метафизикой". Аналитик может ответить, конечно, что он не отрицает сходства, однако подразумевающемуся при этом типу исследования все равно следует именоваться "анализом", а не "метафизикой", вне зависимости от того, проводится ли он Платоном, Беркли или современным аналитиком. Вопрос заключается в том, что выражение "лингвистический анализ" может ввести в заблуждение; и чтобы привлечь внимание к сходствам указанного вида, возможно, будет полезно разъяснить, как оно может ввести в заблуждение. Далее, я полагаю, что небесполезно указать, что широко распространенная в настоящее время интерпретация слова "метафизика" как исследование или обсуждение трансцендентных или ненаблюдаемых сущностей совсем не равен тому смыслу, в котором это слово понималось самими метафизиками. Если некто анализирует, например, значение слова "вещь", то он, я полагаю, действует одним из тех способов, которые часто использовались метафизиками и рассматривались ими как принадлежащие к метафизике. И было бы также очень неплохо осознать это. Тем не менее, как я уже сказал, классификация анализа или его некоторых видов как "метафизики" почти никак не способствует спасению того, что аналитики антиметафизики называют "метафизикой". И сейчас мне хотелось бы обратиться к этому вопросу. Если некто обратится к истории метафизических теорий, которые включают обращение к реальности или реальностям, превосходящим эмпирическую реальность, то он увидит, что в некоторых из них трансцендентное бытие постулируется для того, чтобы объяснить или отвечать за то, что бытие мира именно такое, а не иное. В "Тимее" божественный демиург вводится нет необходимости обсуждать здесь, с какой степенью серьезности , чтобы отвечать за интеллигибельную структуру мира, то есть, поскольку мы берем Платона, чтобы быть этой интеллигибельной структурой. Далее, обращаясь к "Метафизике" Аристотеля, мы видим, что недвижимый перводвигатель постулируется как предельное объяснение всякого движения. В философии Уайтхеда вечные объекты и Бог выполняют, как кажется, функцию объяснения того, каким образом мир оказался таким, каков он есть, в то время как в "Творческой эволюции" Бергсона идея эволюционного процесса ведет к идее движущего его творческой силы. В случае метафизических теорий такого рода их функция скорее в объяснении того, что может быть названо "как" мира, а не его "что". Это различие, конечно, не может быть строго применено к философиям типа уайтхедовской или бергсоновской; однако оно хорошо приложимо к философии Аристотеля, который вводил перводвигатель не для объяснения существования вещей, а для объяснения их свойства, то есть движения или становления. Я думаю, очевидно, что метафизическая теория такого рода может претендовать на серьезное отношение, только если она основана на убеждении, что любое не-метафизическое объяснение должно рассматриваться как неудовлетворительное. Анти-метафизик может думать, что все метафизические теории беспричинны; однако от него нельзя ожидать серьезного отношения к гипотезе, которая даже самим автором рассматривалась как беспричинная. Действительно, вряд ли согласие может быть достигнуто во всех случаях, если данная черта мира или данный набор эмпирических данных могут быть адекватно объяснены без введения метафизических положений. И я не в состоянии понять, каким образом антиметафизик имеет право запрещать привлечение метафизических положений, если он не в состоянии поколебать убеждение другого философа в неадекватности любого не-метафизического объяснения. Разумеется, он имеет право требовать от метафизика показать необходимость метафизической теории; поскольку, если любая характеристика мира может быть адекватно объяснена в терминах феноменальных причин, не следует привлекать метафизическую сущность или теорию для их объяснения. Но, как я уже сказал, соглашение об адекватности не-метафизических объяснений вряд ли может быть достигнуто во всех случаях; и метафизик имеет столько же прав держаться своих объяснений, сколько антиметафизик — своих. По моему мнению, может быть только одно убедительное основание для избавления от всех метафизических гипотез. Это основание может быть принято, если можно показать, что вопросы, которые задает метафизик, и теории, которые он выдвигает, полностью бессмысленны, в том смысле, что нельзя приписать определенного значения одному или более понятию. Но, как я сказал раньше, лингвистический критицизм метафизических вопросов и теорий должен подождать их формулирования. Необходимо дать желанию понимания полностью развернуться и дойти до формулирования вопросов и проблем. Если вопрос уже задан, обоснованно спрашивать, что он означает; однако вряд ли у кого-либо есть право заранее говорить: Ибо если ты заговоришь, ты произнесешь бессмыслицу". Никто не может знать априори, что будет произнесена бессмыслица. Некоторые метафизики могут сказать, что я ложно истолковал то, что они пытаются делать. Они не берут какую-либо изолированную или отдельную черту реальности и выстраивают спекулятивную теорию на этом ограниченном основании: Верно, что один тип метафизиков пытается выработать систему философии, всеобъемлющий взгляд на мир, в чисто дедуктивной манере и что процедура такого рода включает приложение к реальности заранее сформулированной схемы, причем все неподходящие данные опускаются. Справедливо, что некоторые метафизики подчеркивали один аспект реальности за счет других аспектов. Подходящим примером является Шопенгауэр. Однако было бы преувеличением считать, что метафизики в общей попытке включить эмпирические данные в мысленную схему обращаются исключительно к одному аспекту реальности. Такой философ, как Бергсон, не стремился выработать общую "систему". Он рассматривал проблемы порознь, переходя от одной проблемы к другой. И хотя его заключения все-таки складывались в единый взгляд на мир, это было результатом скорее не его предпосылок, а хода его размышлений. Несомненно, совершенно справедливо, что обоснованность или необоснованность метафизики не зависит от обоснованности метода Спинозы. Мне кажется преувеличением изображать всех метафизиков пытающимися втиснуть мир в заранее продуманную схему. Однако полное понимание реальности, несомненно, было предельной целью спекулятивной метафизики, даже для тех, кто с самого начала признавал практическую недостижимость цели. И хотя это не предполагает априорного утверждения каких-либо определенных ответов на вопросы, это предполагает априорное утверждение, что реальность интеллигибельна. Но нам никогда не следует пытаться понять что-либо, если мы не верим, что там есть нечто, что нужно понять. Следует ли за этим подтверждение нашей стихийной веры — это другой вопрос. Попытка понять эмпирическую реальность включает если не в начале, то в конце попытку понять "что" конечного бытия. В своем "Логико-философском трактате" Витгенштейн говорит: Я не склонен употреблять здесь слово "загадочный". Однако при условии, что это не будет рассматриваться как противоречие с тем, что я сказал ранее, можно сказать так: Я склонен говорить, что чем более выдающееся место занимает в философии эта экзистенциальная проблема, тем более метафизичной она является. Можно пытаться обрядить метафизику в одежды научной гипотезы, но будет очень трудно представить каждый ответ на вопрос о существовании конечного бытия как научную гипотезу в обычном понимании этого термина. Что меня действительно интересует, так это вопрос, почему эта проблема постоянно возникает вновь. Это постоянство в западной философии отчасти может быть связано с иудеохристианской теологией; но это не является особенностью западной философии. В действительности легко сказать, что эта проблема является псевдопроблемой, источником которой стало лингвистическое заблуждение. Мы можем задавать, как говорится, только точные вопросы. Если мы спрашиваем о причине или причинах данного феномена, нам может быть дан, по крайней мере, определенный ответ в терминах другого феномена. Если мы не задаем точных вопросов, то вскоре мы начнем говорить о "всех феноменах", или "всех конечных вещах", или "всей эмпирической реальности", или о "конечном бытии как таковом". И все эти высказывания ведут к логическим трудностям. Метафизик использует лингвистическое заблуждение, неясность и неточность; он может произвести впечатление на других людей, только если они уже впали в такое заблуждение, как и он, или поскольку он может вовлечь их в это заблуждение использованием темного и, возможно, эмоционально окрашенного языка. Все же остается фактом то, что проблема, о которой я говорю, возникает снова и снова. Действительно, если более важные метафизические проблемы исключаются из академической философии в определенное время и в определенном месте, так случается, что они поднимаются и обсуждаются вне ее пределов. Можно сказать, что этим мы обязаны тому обстоятельству, что люди склонны выдавать желаемое за действительное и что всегда есть большое число тех, кто пытается найти рациональное или псевдорациональное объяснение тому, во что они верят или хотят верить. Однако как возникает это стремление думать так, чтобы "выдавать желаемое за действительное"? То, что метафизическая спекуляция, если она допускается, служит удовлетворению определенного желания, достаточно очевидно: Однако по этому вопросу можно сказать кое-что сверх этого. И я хочу предложить свою точку зрения на вопрос о том, что может быть возможным источником проблемы существования конечных существ. Первоначальной данностью, я думаю, не являются ни субъект, ни объект, но Я, существующее в неопределенной и неописанной ситуации. Человек находит себя "там", в области Бытия. Понимание себя как рефлексивно схватываемого центра и определенных внешних объектов, сознание о которых возникает из опыта, предполагает дорефлексивную уверенность в существовании в окружающем Бытии. Когда эмпирическое знание возрастает и определенные объекты размещаются на общем поле, то есть когда "мои мир" постепенно конструируется, эти объекты все еще представляются, пусть достаточно туманно, как существующие на фоне Бытия или в окружении Бытия. И вместе с этим конструированием, как если бы оно происходило, определенного эмпирического мира, Я артикулирует, выражает природу этого фона. Для огромного большинства людей это принимает форму мысли о "мире" или о "вселенной". Я думаю, существует много людей, которые, возможно безотчетно, полагают себя и другие вещи существующими в "мире", как если бы все вещи были бы феноменами, наличествующими во всеобъемлющем и метафеноменальном "мире". В этом смысле метафизика имплицитно содержится в мировоззрении многих людей, которые далеки от того, чтобы быть метафизиками. Опять-таки дорефлексивная уверенность можно сказать, "чувство" уверенности в том, что вещи находятся в отношении к неизвестному Основанию их существования, может быть выражена так, как мы находим ее выраженной в произведениях некоторых поэтов. Однако возможна попытка сделать эту дорефлексивную уверенность эксплицитной на рефлексивном уровне. И такая попытка является основанием для возникновения различных метафизических систем. Попытка объяснить это "чувство" уверенности рождает такие различные системы, как философия Спинозы, теистическая философия или даже философия Сартра, с его концепцией бытия-в-себе. Я не собираюсь отстаивать здесь какую-либо личную философскую позицию; однако я действительно убежден в том, что вопрос о предельном основании эмпирического существования никогда не был бы поднят, если бы отсутствовала первичная имплицитная уверенность в его наличии. Чтобы избежать непонимания, мне следовало бы сказать, что, употребляя слова "Бытие" или "Основание" с большой буквы я не обязательно имею в виду уверенность в существовании Бога. Дорефлексивная уверенность в зависимости или в том, что раньше называлось "случайностью", не то же самое, что прямая уверенность в существовании Бога. Если бы дело обстояло таким образом, то едва ли были бы возможны споры между соперничающими метафизическими системами различных типов, к которым мы привыкли в истории философии. Можно сказать, что я предлагаю абсолютно безосновательную гипотезу. Однако я так не думаю. Я полагаю, что моя гипотеза помогает объяснить характерную черту некоторых типов поэтического творчества, происхождение, по крайней мере отчасти, спекулятивной метафизики, большую долю естественной религии и даже общую, хотя, возможно, имплицитную, уверенность в том, что вещи существуют "в мире". Я вполне отдаю себе отчет в неясности моих выражений, едва ли можно ожидать большего при обсуждении такой темы в пределах нескольких предложений. В любом случае, даже если и следует стремиться к ясности, язык может быть использован для того, чтобы привлечь внимание к тому, что находится на дорефлексивном уровне; и одной из функций спекулятивной метафизики является эксплицирование той дорефлексивной уверенности, о которой я говорил, и выявление ее предпосылок. Однако попытка сделать это вызывает языковые трудности, и философ должен со всей серьезностью отнестись к ним. Не следует позволять себе быть парализованным фразой Витгенштейна, что "все, что вообще может быть сказано, может быть сказано ясно". Несомненно, очевидно то, что "о чем нельзя говорить, о том следует молчать"; однако из этого не вытекает, что нужно выбирать между абсолютной ясностью, с одной стороны, и молчанием — с другой. Язык имеет разные функции; он может использоваться для того, чтобы "привлечь внимание к чему-либо". И когда некто привлек к чему-либо внимание, он может попытаться ясно выразить насколько это возможно , то, к чему он привлек внимание. В этом состоит смысл того, что пытается делать метафизика с первичной уверенностью в Бытии. Не следует пренебрегать лингвистическим анализом; однако сначала нужно стремиться выразить свою мысль. В противном случае невозможен никакой анализ. То, что я сказал, может рассматриваться как крен к "мистицизму", как демонстрация врожденной слабости метафизики, как подтверждение теории о том, что метафизические утверждения обладают только эмоциональным значением, или даже как знак того, что метафизики нуждаются в психоанализе. Однако многие вполне обычные люди обладают имплицитной метафизикой; и действительной причиной того, что центральная метафизическая проблема постоянно возникает вновь в разных формах, несмотря на критический анализ, заключается, я думаю, в том, что она укоренена в человеческой экзистенциальной ситуации, связанной с уверенностью в зависимости или "случайности", а не в языковом заблуждении. Всякий может, разумеется, отрицать это. Однако можно также попытаться перевернуть фразу Витгенштейна "Границы моего языка означают границы моего мира" и сказать "Границы моего мира означают границы моего языка", подразумевая здесь под моим миром опыт, который я хочу признавать. Невозможность найти никакой ценности в метафизике вполне может быть указанием на границы человеческого мира. Метафизик как метафизик видит столько же, сколько и другие люди. Это высказывание вполне всеобще. Я имею в виду, что метафизик как таковой не видит большего числа физических объектов, чем простой смертный. Я также имею в виду, что он не обладает способностью умного видения или интуиции духовных вещей или существ, которой нет у не-метафизика. Возможно, некоторые хотели бы оспорить истинность этого общего высказывания. Разве не должен учитываться мистический опыт? Я не отрицаю возможность мистического опыта; однако я не думаю, что мистицизм входит в объем понятия "метафизика". Я не могу настаивать на том, чтобы кто-либо еще использовал это понятие в том смысле, в каком его использую я, однако в моем употреблении оно исключает мистицизм. Это причина того, что я утверждаю, что метафизик как метафизик видит не больше остальных людей. Смит может быть мистиком и метафизиком одновременно, однако это означает, что мистицизм синонимичен или входит в понятие метафизики не более, как если бы факт, что Джонс одновременно является игроком в теннис и доктором, означал, что медицинская практика синонимична или входит в понятие игры в теннис. Между тем некоторые метафизики утверждают, что метафизика основывается или предполагает то, что они называют "интуицией бытия". Так современный философ утверждает, что интуиция бытия делает метафизиком. И я предлагаю исследовать, какое значение может быть приписано высказыванию, что существует интуиция бытия. Может ли сочетанию "интуиция бытия" быть приписано такое значение, которое делало бы возможным признание его истинности и одновременно позволяло утверждать, что метафизик видит не больше, чем не-метафизик? Мое исследование примет специфическую форму вопроса о том, имеет ли какую-то пользу различие между "видением" и "обращением внимания" или "поворотом к"; то есть в пролитии света на то, что именуется исходной точкой метафизики. И мне хотелось бы подчеркнуть здесь, что эта процедура имеет пробный и исследовательский характер. То, что я собираюсь сказать, выдвигается как попытка разъяснения. Это означает, что я не пытаюсь изложить то, что кажется мне самому ясным, напротив, я пытаюсь достичь ясности в вопросе, который кажется мне темным. Для начала мне хотелось бы использовать различие между "видением" и "обращением внимания" в двух не-метафизических контекстах. Джон, имея в виду Питера, говорит: Я полагаю, что Питер не стоял по другую сторону стены или холма, так что виднелась только его голова. Поскольку, если дело обстояло именно так, Джон едва ли мог сказать: Я предполагаю также, что Джон не смотрел настолько упорно и не отвлекаясь только на лицо Питера, поэтому хотя и верно было бы говорить о нем, что он видел Питера, однако нельзя сказать, что он не видел, во что тот был одет. Однако он этого не заметил. На Питере не было ничего необычного, что неизбежно привлекло бы внимание Джона. Джон также не был детективом, а Питер подозреваемым преступником, описание которого было распространено полицией. Дело обстоит таким образом, что Джон хотел обсудить определенный вопрос с Питером и что он был заинтересован в разговоре: И потому он не обратил на его одежду внимания. Однако она была, и он ее видел. Возможно, что позже, будучи подвергнут перекрестному допросу своей женой, он с большим или меньшим усилием вспомнит, во что был одет Питер. Это утверждение, похоже, подразумевает, что я в состоянии узнать гадюку, то есть что мне известно использование слова "гадюка". Поскольку если бы я не знал, что змея с определенными характеристиками называется "гадюкой", мне, вероятно, следовало бы сказать; "Я видел змею, но я не знал, что это гадюка". Но я не заметил размер, цвет и признаки змеи. Видел ли я их? Другими словами, был ли я в состоянии заметить их? Если я уловил только промелькнувший в траве змееподобный объект, я вполне мог быть не в состоянии заметить его характеристики. Но в этом случае мне едва ли следовало бы говорить: Я мог бы сказать нечто подобное: Однако в действительности я сказал: Возможно, я прогуливался по лесу со спутником и был занят разговором, когда мой спутник неожиданно сказал мне: Ты прошел совсем рядом с ней". Все же в некотором смысле я мог видеть характеристики гадюки, но не заметил их или не обратил внимания. Поскольку, возвращаясь к этому инциденту, я могу сказать себе: Сейчас, когда я думаю об этом, я вижу, что ее цвет не вполне подходит для ужа. И у меня было неясное впечатление, что я вижу признаки гадюки, хотя я и не обратил на них внимания в тот момент". Джон не заметил, во что был одет Питер, однако на нем была одежда, и он ее видел. Я не заметил, что змея была гадюкой, однако змея была там и я ее видел, включая, я полагаю, ее цвет и признаки. Едва ли я смог бы увидеть змею отдельно от ее цвета, хотя я вполне мог не обратить внимания на это. Почему Джон не заметил, во что был одет Питер и почему я не заметил, что змея была гадюкой? Отчасти потому, что Джон был увлечен разговором с Питером, а я — с моим спутником. И что требовалось бы от Джона для того, чтобы он заметил, во что одет Питер, а я — что змея была гадюкой? Внимание, стимулированное некоторым интересом, требовалось в обоих случаях; и, при условии необходимых допущений, этого было бы достаточно. Для вербального выражения этого обращения внимания на что-либо потребовалось бы знание правильного словоупотребления. Мне хотелось провести различие между обращением внимания на что-либо и его вербальным выражением. В любом случае, если бы Джон заметил, во что был одет Питер, а я — что змея была гадюкой, ни один из нас не увидел бы что-то невидимое другим людям, хотя может быть, мы и заметили бы нечто, чего не замечают другие люди. Сейчас я обращаюсь к рассмотрению утверждения, что метафизика основывается или предполагает интуицию бытия. Во-первых, философы, которых я имею в виду, утверждающие, что метафизика основывается на интуиции бытия, не подразумевают под этим, что метафизик как метафизик обладает интуицией Бытия, пишущегося с большой буквы и означающего Бога или Абсолют. Они не имеют в виду и то, что метафизик имеет интуитивное знание конечной вещи, называемой "бытием", которая существует наряду с другими конечными вещами. Было бы абсурдно говорить о Джоне, бытии и Питере, получающих приглашение на вечеринку, или о том, что мы видим коров, овец, бытие пасущимися в поле. Коровы и овцы — это отдельные сущие "вещи", но само бытие не есть вещь, оно само по себе не есть отдельное сущее. Мы не можем, следовательно, говорить, что видим бытие в том смысле, в каком мы говорим, что видим корову или овцу. Если, далее, метафизик говорит, что имеет интуицию бытия, это не может означать, что он видит вещь, которую не могут видеть другие люди. Слово "бытие" в контексте не может быть именем, обозначающим вещь. Если мы возьмем "бытие" в смысле "существование", очевидно, что это не будет вещью. Вещи существуют, но среди них нет существования. Во-вторых, бытие не только не вещь, но и не характеристика вещи, в том смысле, в каком цвет и узор на коже гадюки являются признаками гадюки. Нам следует заподозрить, что что-то не в порядке, если некто говорит нам, что он видел змею таких-то размеров, существующую с такими-то узорами. Было бы абсурдно говорить, что Вильям высокий, существующий и загорелый. Ибо, если бы он не существовал, он не был бы ни высоким, ни загорелым. Если объекта, называемого Уильямом, не было бы, то Уильям не мог бы иметь никаких характеристик вообще. Существование или бытийность, следовательно, не могут быть характеристикой наряду с другими характеристиками. Они не могут быть предикатом в том смысле, в каком "белый" или "черный" являются предикатами. Если, следовательно, мы можем сказать, что обращаем внимание на бытие в смысле существования, это не может означать, что мы обращаем на него внимание, но если мы действительно это делаем, то в том же смысле, в каком мы замечаем узор на коже змеи или черный цвет шерсти овцы. Если я обращаю внимание на то, что овцы, пасущиеся в поле, черного цвета, я обращаю внимание на то, что они черные, а не белые или какого-то другого цвета. Если я обращаю внимание на то, что змея, которую я вижу, это гадюка, я обращаю внимание на то, что это именно гадюка, а не какая-то другая змея. Однако было бы забавно говорить, что овцы в поле черные и не белые, существующие и несуществующие. Конечно, если кто-то говорит мне: Овцы существуют на самом деле". Однако я не думаю о таких случаях. Меня сейчас интересует следующее замечание. Я обращаю внимание на то, что овцы черны, потому что не все овцы черного цвета, и я замечаю, что змея — это гадюка, потому что не все змеи гадюки. Некоторые овцы белого цвета, и некоторые змеи — ужи. Однако было бы странно говорить: Существование, конечно, не является характеристикой, присущей лишь некоторым овцам, змеям и людям. Говорить о ком-то, что он обладает интуицией бытия, не означает, следовательно, то же самое, что утверждать то, что я видел змею в лесу. Нельзя сказать, что кто-то обращает внимание на бытие, так же как он обращает внимание на характеристики гадюки или цвет овцы. Что же это может означать, допуская, что это вообще имеет значение? У кого-то может появиться искушение сказать, что понимание того, что факт существования не есть предикат в том смысле, в каком "белый" или "черный" являются предикатами, само по себе является интуицией бытия, поскольку это требует обращения к бытию как к базису и источнику всех характеристик и качеств. Однако существует множество философов, которые признают, что существование не является предикатом, и добавляют, что признать это означает признать истинность пропозиции о языке, которая не может обоснованно использоваться с метафизическими целями или пониматься как имеющая метафизические импликации. Это поднимает вопрос об отношении языка к внеязыковои реальности, но я не могу распространяться здесь на эту тему, хотя мне кажется, что признавать, что существование не является предикатом в том смысле, в каком предикатами являются "черное" или "белое", означает признавать нечто не только относительно языка, но также и относительно вещей, о которых мы говорим. Думается, что это можно продемонстрировать, изучая причины, на основании которых утверждается, что бытие не является предикатом. Однако, поскольку действительно существуют философы, которые признают, что существование не является предикатом, но не готовы делать какие-либо метафизические утверждения о существовании или, в действительности, любые метафизические утверждения вообще им удается избежать этого , то едва ли можно обоснованно говорить, что интуиция бытия, которая, как говорят, делает метафизиком, равнозначна пониманию того, что существование не является предикатом. Но является ли так называемая интуиция бытия обращением внимания или пониманием существования или бытия аналогично обращению внимания или пониманию красоты пейзажа или значения человеческих действий? Предположим, что кто-то видел определенный пейзаж так много раз, что тот стал ему знаком. Если он хочет увидеть красивые места, он берет свою машину и совершает путешествие в соседнюю страну. Затем в один день он неожиданно замечает, или обращает внимание, или осознает красоту знакомого пейзажа. Опять-таки человек может увидеть другого человека, действующего так же, как он, в нескольких или возможно во многих случаях. Затем однажды он замечает, или обращает внимание, или осознает значение подобных действий, то есть он обращает внимание на отношение между этими способами действия и личным характером, он впервые замечает, как раскрывает личный характер. В обоих случаях человек видит то, что он видел ранее, определенный пейзаж в первом случае и определенные действия во втором, но он замечает и то, чего не замечал ранее. Я думаю, что аналогии подобного типа указывают на такие аспекты, которые релевантны опыту обращения внимания на существование. Поскольку они иллюстрируют тот факт, что привычка заставляет нас не обращать внимания или не замечать знакомое. Вполне вероятно, что одной из причин нашего внимания к прелести погожих дней является непостоянство нашей погоды. В первом случае, который я упомянул, именно привычность пейзажа мешала обратить внимание на его красоту. Поэтому, когда человек все-таки неожиданно замечает это, такое открытие приходит к нему внезапным прозрением или откровением. Итак, существование вещей гораздо более привычно для нас, чем прекрасный вид. Ибо существует много отвратительных пейзажей, но нет ни одного несуществующего. Как мы уже видели, существование является необходимым условием обладания любыми характеристиками, поэтому оно гораздо более привычно, чем любая из характеристик. Следовательно, если существование вообще возможно заметить, можно сказать, что его привычность является одной из главных причин того, почему это так трудно сделать. Это рассуждение о влиянии привычности имеет некоторое отношение к нашей теме. Аналогии, проведенные мною выше, наталкивают на определенный способ размышлений. Если я замечаю красоту пейзажа, я могу выразить это, сказав, что этот пейзаж красив и, по умолчанию, не уродлив. Точно так же, если я обращаю внимание на значение человеческих действии, я могу сказать себе, что такие действия указывают на определенный характер и, по умолчанию, ни на какой другой. Но если можно сказать, что я обращаю внимание на существование вещей, как можно выразить этот факт? Разве не было бы странно говорить о Джеймсе, который любит Мери, что он обращает внимание на ее существование, в том смысле, что Мери существует и не является несуществующей. Если Джеймс говорит нам, что он неожиданно осознал факт существования Мери, мы будем несколько ошарашены. Однако естественным для нас будет предположить, что он испытал внезапный прилив радости при мысли о Мери и что, если он говорит себе "Мери существует! Однако я не думаю, что такой анализ будет адекватен. Если Джеймс неожиданно осознает существование Мери, это означает, что он понимает, что обстоятельства могли сложиться так, что существующий порядок вещей не включал бы в себя Мери, однако он включает ее в себя. Конечно, он знает это; однако теперь он неожиданно осознает смысл этого факта. Это осознание может сопровождаться чувством радости, однако не сводится к нему. Джеймс вполне может, например, обращаться к факту, что Мери могла быть убита при последнем налете, однако это не так. И если он говорит: Следовательно, я предполагаю, что то, что называется "интуицией бытия", есть обращение внимания на факт, что отдельная вещь есть член или эти отдельные частные вещи — члены класса вещей или физических объектов, хотя в определенных обстоятельствах предположительно или действительно будет ложно сказать, что этот класс содержит или содержал вещь или вещи, обладающие характеристиками, которые могут быть упомянуты в описании этой вещи или класса этих вещей. Заметить это не означает видеть вещи, которые не могут видеть другие люди; это означает заметить нечто такое, к чему большинство людей редко обращается эксплицитно, отчасти потому, что это слишком привычно, отчасти потому, что их основные интересы не способствуют этому. Однако я не думаю, что само по себе обращение внимания на этот факт делает метафизиком. Внимание Джона, усиленное его чувством к Мери, сосредоточено на одном частном случае; он не извлекает абстракции из этого частного примера; он не предпринимает рефлексивного анализа того, что он заметил, не исследует общие предпосылки того, что он замечает. В то же время, я думаю, что обращение внимания на этот факт есть условие метафизики. Естественно, возможно иметь различные представления о философии и различные представления о метафизике. Возможно отождествлять философию с лингвистическим анализом и в то же время сводить язык в целом к специальному языку математики или, пытаясь сделать это, к экзистенциальным пропозициям. Возможно построить систему метафизики, которая имеет так мало общего, как только возможно, с существующей реальностью. Возможно пытаться построить метафизику на основе научной гипотезы. Но если метафизика заинтересована в реальном бытии, это должно, я думаю, начинаться с обращения к существованию в отдельных случаях. И хотя я, конечно, не готов ручаться за абсолютную адекватность последующего анализа того, что это означает, я не думаю, что тот факт, что он заканчивается привлечением внимания к тому, что уже всем известно, по крайней мере имплицитно, дает возможность каких-либо обоснованных возражений. Ибо я убежден, что метафизические проблемы возникают из повседневного опыта или даже из обращения внимания на то, что в некотором смысле отлично всем известно. Метафизики иногда склонны использовать язык, который может показаться особенно тем, кто заранее неблагоприятно относится к метафизике используемым исключительно для выражения своих чувств. Однако к такому заключению можно прийти, только если не пытаться серьезно понять, что он означает. И я попробовал сделать это на отдельном примере. Хорошо ли, плохо ли это получилось — другой вопрос; я сомневаюсь, привлечет ли мой анализ тех метафизиков, о которых я думаю. Однако я полагаю, что такой анализ стоило проделать. Всем нам известно, что язык может использоваться с различными целями и иметь разные функции. И при определении основной функции любой пропозиции или набора последовательных пропозиций нам необходимо, конечно, принять во внимание общий контекст, включая намерения говорящего или пишущего. В пропагандистской речи, функция которой, по нашему мнению, прежде всего состоит в том, чтобы вызвать у слушателей эмоциональную реакцию, могут содержаться высказывания, сообщающие фактическую информацию. В самом деле, их включение может быть необходимо для реализации общей цели речи. Однако от этого основной целью речи не перестанет быть создание определенной эмоциональной реакции. Теперь следует признать, я думаю, что высказывания о Боге могут использоваться для стимулирования эмоциональных реакций. По всей видимости, именно так они используются в определенных типах проповедей. Также очевидно, что ими часто пользуются для того, чтобы вызвать эмоциональный ответ, который был бы телеологически подчинен этой цели. Если маленький Томми прыгает по всем лужам, пачкает свои ботинки и одежду, его набожная мать может сказать: Если она действительно говорит это, ее основная цель не заключается ни в сообщении какой-то информации ребенку, ни в вызове определенной эмоциональной реакции; ее первым намерением является стремление внушить ребенку изменить поведение. Сходным образом проповедник в своей увещевающей проповеди заботится главным образом о том, чтобы вызвать у слушателей определенную эмоциональную реакцию, а не сообщить им какие-то факты. Без сомнения, он будет использовать информативные высказывания в ходе проповеди, однако сообщение информации будет подчинено главной задаче проповеди. Он хочет пробудить или утвердить "изменение в сердце". Итак, может показаться, что от проблемы значения Божественных предикатов можно избавиться, сказав, что утверждения о Боге делаются просто и только с целью вызвать эмоциональные реакции, которые, правильно или неправильно, считаются желательными и у которых нет цели сообщить об определенном положении дел. Например, если провозглашается, что Бог мудр и полон любви, целью является создание душевного покоя для себя и других. Такого эффекта вряд ли можно было бы достичь, если бы у слов не было бы вообще никакого значения; однако вполне достаточно использовать их в естественном первоначальном смысле, то есть как означающие, что Бог мудр и полон любви так же, как мудрый и любящий отец семейства, хотя, несомненно, в более торжественной манере. Тогда нет никакой проблемы в значении слов. Если говорится, что Бог сотворил человека, вполне достаточно понимать Это утверждение в обычном смысле. Логический статус таких высказываний сродни утверждениям Платона в конце "Горгия" о существовании загробного воздаяния, если предположить, что целью Платона было не утверждать, что воздаяние, описанное в мифе, действительно имеет место или будет иметь место, но просто внушить своим слушателям почитание к душе и необходимость всегда судить справедливо, а не несправедливо. Однако, если мы говорим, что Питер белый, мы, очевидно, предполагаем, что он существует или что существует некто, кого именуют Питером; потому что в противном случае Питер не мог бы быть белым. И если мы говорим, что Бог разумен, мы, очевидно, предполагаем, что существует бытие, называемое "Бог". И если "разумный" в контексте означает разумный просто человеческим образом, мы, кажется, подразумеваем, что существует бытие "Бог" и это бытие более всего похоже на человека.


С яруга каменец подольский район на карте
Самая пикантная история
Восход 3 м характеристики
Появилось много прыщей на лице причины
Thread стих 22
Sign up for free to join this conversation on GitHub. Already have an account? Sign in to comment